Герой Игоря Золотовицкого (в центре) не теряет на сцене ни минуты.
Фото Екатерины Цветковой
Пьесу «Иванов» Юрий Бутусов тасует, как колоду карт. Можно начинать с любой сцены, полагает режиссер, все равно каждый эпизод закончится самоубийством. То самое ружье, которое, если повешено на стене, по Чехову, непременно должно выстрелить, в мхатовской постановке стреляет сразу, не дожидаясь оправданий поворотами сюжета. Еще спектакль толком не начался, только открылся занавес, чтобы обнаружить среду обитания чеховских героев, как Иванов Андрея Смолякова стреляется.
Бутусов принципиально меняет принцип монтажа, нарушая принцип чеховского построения пьесы. Здесь дана не столько история жизни самоубийцы, сколько предпринята попытка доказать, что застрелиться можно от самой русской действительности, в любой момент опрокидывающей своим хаосом смысл и цель жизнесуществования.
Иванов ничего не может изменить: он не хочет жениться на Саше Лебедевой (Наташа Швец), но женится, он не может спасти жену Сарру (Наталья Рогожкина) от чахотки, но, не желая ей зла, приближает ее кончину, он не хочет развала имения, но все, что делает, превращается в сизифов труд. Возможно, поэтому сцена завалена распиленным срубом, а чуть в глубине, сбоку сложены обрезанные с деревьев ветки, аккуратно сложенные в большую кучу. Но даже не шестое чувство подсказывает – так было, есть и будет. Так и будут между разбросанными поленьями скакать и оптимистичный Боркин (Максим Матвеев), дающий быстрые рецепты обогащения и тут же просящий взаймы рубль, и отец Саши Павел Кириллович Лебедев Игоря Золотовицкого, друг когда-то по Московскому университету самого Иванова, который тоже будет преодолевать с подскоком это захламленное, замусоренное пространство умирающей усадьбы. И Шабельский Сергея Сосновского приспособит пенек, чтобы сесть и подавать с пенька злобно-остроумные реплики.
Иванов единственный в финале пробует разгрести, расчистить поваленный не сегодня лес. Он тащит неподъемное бревно, преодолевая не столько физическое напряжение, сколько моральное. Бессмысленный труд, потому что завтра опять надо начинать с того же самого, словно играется пьеса не про Иванова, а про дурную бесконечность. Это тип синтаксиса, в котором невозможно поставить точку, как в известной присказке: «У попа была собака, она съела кусок мяса, он ее убил. И надпись написал: у попа была собака┘»
Спектакль начинается с того, чем пьеса заканчивается, и заканчивается тем, с чего пьеса начинается. Таким ходом Бутусов, возможно, и хочет обозначить и неминуемое, и всеобщее, и типическое, и даже фарсовое. Эта перемонтировка чеховской драмы призвана увязать еще более жестко неотвратимость судьбы Иванова.
Однако результат подобного режиссерского решения убеждает лишь наполовину, поскольку такой подход предполагает иные способы актерской игры прежде всего главного персонажа драмы. Если уж утверждается эпизодичность игры с повторяемым финалом самоубийства, то в каждом фрагменте актер должен удивлять своей непохожестью на только что сыгранного в предыдущем эпизоде Иванова. В известной степени мы должны увидеть пять-шесть разных Ивановых, сыгранных одним актером. Тогда появляется театральная интрига, тогда самой сценической игрой высекается заявленный смысл. Пока же Андрей Смоляков повторяет цепь душевных состояний, и количество повторов не дает нового качества, а надо бы┘ Есть эпизоды, которые актер играет точно и глубоко, а есть сыгранные усталым актером, но неусталым человеком.
К примеру, первая сцена, когда соблазнительно Саша Лебедева, одетая в атласные белые шортики, словно на подиуме, стоит на табуретке и, манипулируя белым же газовым покрывалом, пританцовывая, обсуждает будущую женитьбу, сыграна Смоляковым тонко и разнообразно по чувствам: он и восхищен Сашей, и удручен собой, он надеется на разум своей новой невесты, но и встревожен тем, что она не хочет слышать его, демонстрируя только женский каприз. Сцены же с Саррой, к примеру, совсем лишены напряжения и отдают какой-то унылой повторяемостью одного состояния.
Однако об одной роли хотелось бы сказать особо: это Лебедев, сыгранный Игорем Золотовицким. Как он любит свою Сашеньку, видно не только из слов, но из того, как он смотрит на дочь, когда она в очередной раз декламирует монолог о воспитании общества самому убогому обществу. В одном взгляде отца, восхищенно следящего за дочерью, сыграно многое. Эта смесь восторга и удивления отца, сдавшегося перед обстоятельствами жизни, потерявшего достоинство и ясно осознающего свое незавидное почти жалкое положение, несмотря на белый костюм и материальное благополучие семьи, наконец, точный юмор – все это рождает жалость и сочувствие к человеку, который мог бы состояться, но не состоялся.