Анджей Вайда считает «Катынь» автобиографическим фильмом.
Фото Reuters
Сегодня на Берлинском кинофестивале – международная премьера новой картины Анджея Вайды «Катынь». Десятки лет на эту тему нельзя было говорить. Уже самой первой своей лентой – «Поколение» – Вайда создал польское кино и заставил мир говорить о новом феномене. В Польше его любят далеко не все: он довольно быстро отошел от романтики и принялся снимать кино жесткое (первым таким фильмом стала лента «Без наркоза»), порой безжалостное, не идя у зрителя на поводу, не заботясь о том, чтобы его понимали с полуслова, говоря со зрителем на том языке, на каком он считал нужным. Бывало, на него обижались чуть ли не всей страной. Например, взял и разрушил миф о единстве и солидарности польского народа во время Второй мировой в картине «Страстная неделя» – показал, как легко предавали от страха. В «Пейзаже после битвы» поляки предстали разобщенными, жестокими, не желающими понимать друг друга. Фильм «Катынь» пока не куплен в России. Ничего удивительного: упреки в том, что Вайда показал советских офицеров как зверских палачей, слышны уже сейчас. Хотя справедливости ради надо сказать, что советских офицеров он почти и не показывает – просто в фильме есть люди в советских погонах, которым по долгу службы приходится выполнять страшную работу. С Анджеем Вайдой на Берлинском фестивале встретился обозреватель «НГ».
– Пан Вайда, известно, что фильм о катынской трагедии вы задумали много лет назад. Стало вам легче от того, что высказались на больную тему?
– Легче? Нет, наверное, не стало. Как говорят – «многая знания – многая печали»... Катынь – это груз, который нельзя с себя сбросить, это груз, который с годами не легчает, а может быть, наоборот даже – все больше и больше сгибаешься под его тяжестью. Я еще не знал точно, что стану кинорежиссером, а уже думал про Катынь. Меня часто спрашивают, правда ли, что во многом это автобиографический фильм. Да, во многом. Но даже если бы там не погиб мой отец, я бы все равно считал его отчасти своей автобиографией – слишком тяжело эта трагедия далась стране, слишком долго еще будут страдать от нее люди. Я специально не стал снимать никаких ужасов с кровью и подробностями расстрела. Конечно, такая смерть страшна, но погибли в катынском лесу тысячи людей, а до сих пор страдают десятки, сотни тысяч, даже миллионы. В истории моей страны это одна из самых страшных трагедий, и я хотел показать через несколько судеб, как она не отпускает, как продолжают уже в мирное время погибать люди – из-за того, что когда-то был отдан приказ расстрелять 10 тысяч польских офицеров.
– Я уже слышала от некоторых: «Вайда опять ударился в политику, Вайда обслуживает идеологию...» Вы слышали такое про себя?
– Я слышал не только такое, поверьте. И еще услышу.
– Вы имеете в виду в России?
– В России? Наверное. Скорее всего от тех людей, которые считают себя патриотами. Теми патриотами, что скучают по временам Сталина и хотят возвращения Берии. Условного Берии. Но с этими людьми говорить бесполезно, они делают вид, что ничего не было, что Берия не отдавал приказа, а польские офицеры умерли своей смертью. В Польше такие тоже есть, и я уже наслушался от них, что я, мол, переврал историю, что Советский Союз не был виноват в том, что произошло в катынском лесу. Я думаю, тем, кто хочет и умеет думать, не надо объяснять, что никакой идеологии в этом фильме нет. Может, и есть, но лишь в той степени, в какой она есть в любом произведении, рассказывающем об отношениях человека с государственной машиной. Я никого не хотел обвинять, я не хотел расставлять точки над «i», я не видел своей задачи в том, чтобы те, от кого это зависит, бросились переписывать учебники истории. Возможно, я в меру своих скромных сил и талантов хотел еще раз предупредить о том, что всякая выпущенная пуля к тебе же вернется. Она не затеряется в пространстве и во времени, она заденет сначала множество людей и так или иначе сразит того, кто ее пустил. В том или ином виде сразит. Разве не расплачивался потом Советский Союз за то, что происходило по его вине? Немцы не расплачивались? Поляки?
– Кстати, о политике. Вы какое-то время были сенатором Сейма. Потом ушли оттуда и не вернулись. Почему?
– Я стал им не нужен. Совсем не нужен. Когда Лех Валенса пришел к власти и в Польше должны были пройти первые свободные выборы, мне предложили баллотироваться как человеку с именем. Нормальная практика – во власть должны идти люди пусть без политического опыта, но с именем. Я имею в виду самое начало демократии. Честный человек с честным именем – к нему будут прислушиваться. Я это понимал и решил, что, чем смогу, буду помогать новой власти. Моим конкурентом был чиновник, который главным козырем против меня во время выборов выдвинул лозунг: «Депутата должен знать всякий простой человек». Только он ошибся – меня в Польше и так простые люди знали, я много для этого сделал. И в Сейм прошел я, а не он. Но потом власть стала мутировать, и в конечном итоге превратилась в слепок общества, которое ее и создало. В такой власти для меня места нет.
– Парадокс получается: вроде вы за это и боролись – чтобы люди выбирали ту власть, в которой нуждаются. А теперь вам это не нравится. Получается, вам не нравится демократия?
– Так, так, так. Как бы не запутаться. Да нет, все просто. Именно – я боролся за то, чтобы общество могло выбирать людей, каких захочет. Но это не значит, что я должен быть доволен этими людьми, этой властью и этим обществом. Как художник я имею право на свое отношение ко всему. Впрочем, почему только как художник? Как всякий человек. Кстати, чуть ли не каждый мой фильм сопровождали упреки, что я из художника превратился в идеолога, в публициста и т.п. Я знаю: я ничего не могу изменить в обществе и в мире. Это так. Но я обязан как художник показать то, чем я недоволен, даже если у меня нет рецепта, как это изменить.
– Я помню – когда вы сняли «Человека из мрамора», многие ваши поклонники готовы были в вас разочароваться. Именно из-за того, о чем вы сейчас сказали, – из-за политизированности вашего искусства. Не удивлюсь, если и после «Катыни» такое повторится.
– Я не могу отвечать за всех, у кого нет желания понять прошлое, чтобы с его помощью повлиять на будущее. В «Человеке из мрамора» политика была ровно в той мере, в какой она нужна была мне для того, чтобы показать, как обычный, нормальный человек становится частью страшной государственной машины, ее винтиком. «Катынь», собственно говоря, тоже об этом. Я думаю, зря власти не прислушиваются к интеллигенции. Если бы хоть чуть-чуть прислушивались, многих трагедий и кризисов можно было бы избежать. Во всех странах.
– Как вы думаете – сейчас вы бы преуспели на выборах?
– У меня нет желания вернуться. Но полагаю, что теперь я бы в Сейм не прошел. Я перестал быть голосом интеллигенции, да и интеллигенция сама больше ничего не хочет, ей и голос-то не нужен. Если раньше еще что-то можно было всколыхнуть, заинтересовать, то сейчас интеллигенция словно растворилась во времени, в пространстве. Я не знаю, что она делает, чем занимается. Может, сериалы смотрит. Может, на тренажерах качается. Не знаю. Я ее почти не вижу. По крайней мере во мне у нее необходимости и нужды нет.
– Вас это, похоже, сильно расстраивает...
– Я не знаю. Вообще-то я не для интеллигенции снимаю, а просто для тех, у кого есть голова. Ну и душа, разумеется. Впрочем, нет. Не знаю. Я никогда не мог ответить на вопрос, для кого я снимаю. Может, для себя. А то, что происходит сейчас, – да, это грустно, но это не значит, во-первых, что это навсегда, а во-вторых, это совершенно закономерный процесс. Мы же хотели демократии – ну вот она. Какой бы она ни была, без нее я не смог бы снять «Катынь». Вот такой пейзаж после битвы.
– А кстати, откуда у вас в фильме Сергей Гармаш?
– Он замечательный! Я с ним познакомился в «Современнике», когда репетировал «Бесов». Я уже тогда понял, что возьму его в следующую свою картину – это актер необычайно талантливый, разносторонний, очень сильный. И очень нежный. Как раз такой, каким должен быть его персонаж – советский офицер, спасающий польскую женщину, в которую безнадежно влюблен.
Берлин