Владимир Панков, актер, музыкант и режиссер, известный театральной Москве как талантливый экспериментатор, сближающий драму с современной музыкальной культурой, – точнее трансформирующий текст в особую звуковую партитуру, – применил свои постулаты к прозе Михаила Булгакова.
Для своей новой работы в театре «Et Cetera» он выбрал рассказ «Морфий» из книги «Записки юного врача».
Панкову предоставили возможность проверить свои приемы уже не на текстах новой драмы, а на прозе российского классика. Уже сам выбор рассказа Булгакова представлялся оригинальным репертуарным решением, поскольку, хотя современный театр как-то забыл, что его первым опытом прозы стали именно «Записки врача», которые продолжили традицию русской литературы докторов-литераторов – Антона Чехова, Викентия Вересаева. Последнего, кстати, высоко ценил Михаил Афанасьевич именно за книгу «Записки врача». И свои мемуары написал в продолжение, от лица врачей своего поколения, заживо погребенных в снежных просторах империи. Писатель называл этот простор «тьма египетская».
Однако спектакль скорее сблизил Булгакова с авторами новой драмы, чем удалил от нее.
Возможно, Панков не успел остыть от прежней работы – своего бесспорно мощного спектакля «Переход», поставленного в Центре п/р А.Казанцева и М.Рощина, и вошел в новую постановку с грузом предыдущего успеха и как следствие – с багажом прежних приемов, трудно применимых к другому автору┘ возможно, сложить Булгакова с soundrama оказалось сложнее, чем десять узнаваемых сценок современных авторов. Превратить прозу в партитуру означало не только найти лейтмотивы «Аиды» (поклон Генриетте Яновской с ее «Собачьим сердцем»), или народного оркестра на сцене (привет Кустурице), плюс – речи персонажей, но обратить все в крик, в котором хор состязается с протагонистом – врачом Поляковым в своем отчаянии.
Какие бы объясняющие причины мы ни искали, но спектакль «Морфий» увяз в физиологии очерка о морфинисте, в медицинской подробности диагноза в ущерб подлинной драме врача, его героической схватке с собственным выбором, в котором молодой сельский доктор проиграл. Если учесть, что на докторе Полякове, ставшем морфинистом, есть отсвет судьбы самого Булгакова, то спектакль Панкова кажется уплощенным и временами наивным. Ведь сам Булгаков стал принимать морфий, поскольку во время операции заразился дифтеритом, отсасывая дифтеритные пленки у больного, и, заболев, не мог покинуть свою лечебницу, заброшенную в российских просторах. Он делал инъекции морфия лишь затем, чтобы преодолеть боль и оперировать. Спасая других, он сам становился больным, все глубже подсаживаясь на иглу. Идеализм врача, бескомпромиссный вызов обстоятельствам – темному, забитому крестьянству, тотальному собственному одиночеству – забывался автором во имя клятвы Гиппократа. Чтобы текст обрел принципиально новое качество современной оперы, было необходимо не навязывать прозе звуки музыки «Пан-квартета», а искать сначала адекватную литературно-драматическую форму.
Жаль, что проигнорирован принцип построения «Морфия» ≈ рассказ в рассказе. Ведь доктору Бомгарду (от лица которого ведется рассказ) передается дневник врача – самоубийцы Полякова, товарища по университету. В спектакле же мотивированная писателем композиция – я не самоубийца – оставлена за кадром. Именно от лица поколения пишет Булгаков. И когда идет революция, а в дневнике строго фиксируются даты 1917–1918 гг., когда гибнет империя, докторам не до этого. Они спасают отечество, проявляя будничный героизм. Лечат, а не стреляют. Исторический человек не там, в Петрограде на броневиках, а здесь, погребенный в снежных гробах египетской тьмы врач, верный долгу.
Вся образность спектакля Панкова кажется чужеродной прозе Булгакова. Опять на сцене эстетика ГУЛАГа с поправкой на то, что ушаночки у всей массовки новенькие, а доски забора, кажется, только-только завезены с мебельной фабрики, с грохотом то вываливаются, обращаясь в знакомые метафоры грузовика, врачебного стола, то обратно вколачиваются.
Сыгран рецепт, выписанный доктором Булгаковым, но не сыграны «Записки врача», написанные писателем Булгаковым.