Для русского искусства Боровский был великим первооткрывателем.
Фото Артема Житенева (НГ-фото)
Умер Боровский, не просто театральный художник и даже не только художник. Наверное, можно назвать его режиссером-художником, хотя такого слова не встретишь ни в театральных программках, ни в афишах. Умер он в Колумбии, в Боготе, куда прилетел за тридевять земель, чтобы поучаствовать в открытии собственной персональной выставки. После открытия ему стало плохо, его отвезли в больницу, сделали операцию, которая вроде бы прошла успешно, а через два часа он умер.
Так и хочется сказать в сердцах: зачем он туда потащился, больной, семидесятиоднолетний?! А с другой стороны – когда он сидел на месте?
Боровского ведь нельзя назвать русским театральным деятелем, причем не потому, что он был евреем или начинал на Украине, в Театре Леси Украинки, с учеником Мейерхольда Леонидом Варпаховским. А как назвать его сценографом? У него и образования такого не было. Вне школы, правилам не обученный, он как бы и пренебрегал этими правилами┘
И тем не менее он стал главным художником Театра на Таганке и проработал там бок о бок с Любимовым в общей сложности четверть века. Когда Любимов не вернулся в Советский Союз, Боровский из Театра на Таганке ушел. И пришел в «Современник», и стал на несколько лет главным художником театра «Современник». А последние несколько лет служил во МХАТе имени Чехова главным художником. Но параллельно работал в «Эрмитаже», в «Ленкоме», в Малом драматическом театре – Театре Европы┘
По его спектаклям можно отсчитывать эпохи: шерстяной занавес в «Гамлете», грубой вязки. Или – «А зори здесь тихие». Или – в «Современнике» – «Аномалия»: образ ржавой, заржавевшей страны, ведь речь в пьесе Галина шла о каком-то военном стратегическом объекте, обезлюдевшем в перестроечные годы. Или – «Иванов» во МХАТе: пустое пространство, вне быта, только ветви какие-то, как бурелом, вместо задника и один-единственный стул на сцене.
Боровский был конструктором, и в этом смысле его можно было бы назвать учеником Мейерхольда, но его конструкции всегда были одухотворены каким-нибудь главным образом, в художественном его решении всегда в концентрированном виде был уже образ спектакля. От Боровского, как от печки, как от начала начал следовало «плясать». Больше того: его декорация говорила так много, была такой красноречивой, что казалось порой, что актерам можно было не напрягаться, хотя на самом деле его сценография актеров поддерживала и придуманный Боровским художественный образ, часто равный прозрению, актеров выращивал, тянул за собой.
Можно и нужно, наверное, сказать, что он был еще чрезвычайно скромным человеком, хотя во всем, что касалось работы, он – если считал нужным – мог биться, не боясь даже каких-то серьезных разладов (хотя – как человек интеллигентный – даже эти разлады умел держать в тени, не выносить на всеобщее обозрение и обсуждение). Это важно для тех, кто с ним сталкивался и будет помнить, конечно, до конца своих дней. А для театра, для русского искусства Боровский был великим первооткрывателем. Он – из тех, кто складывал линию века, подобно Головину, если выбирать из художников, или Мейерхольду, если – из режиссеров.