Герои этого спектакля никогда не увидят небо в алмазах.
Фото Фреда Гринберга (НГ-фото).
«Дядя Ваня», премьеру которого сыграли в рамках продолжающегося в Москве фестиваля «Черешневый лес» на основной сцене чеховского МХАТа, по неведомым причинам «прописан» в афише Театра п/р Олега Табакова. В трех главных ролях заняты актеры МХАТа имени Чехова, Соню играет Ирина Пегова, актриса «Мастерской Петра Фоменко», а во мхатовском «Вишневом саде» – в порядке взаимообмена, надо полагать, – широко представлены актеры «Табакерки». Вероятно, на то были веские причины у продюсера обоих спектаклей Олега Табакова. Вот уж кто знает толк в том, о чем говорит в «Дяде Ване» его герой, отставной профессор Серебряков: «Надо, господа, дело делать! Надо дело делать!» В спектакле, который поставил Миндаугас Карбаускис, нет ни иронии, традиционной в изображении Серебрякова, ни прежней однозначности в толковании Ивана Петровича Войницкого, из которого мог выйти Ницше и Шопенгауэр.
Необходимое пояснение: постановщиком спектакля нельзя назвать одного Карбаускиса, поскольку решение спектакля – вся его пластика, эффектные ходы и некоторые просчеты – заложены в сценографии Олега Шейнциса и его ученика Алексея Кондратьева. Четвертым соавтором становится художник по свету Дамир Исмагилов.
На сцене, во всю ширину и высоту, – стена, вернее, две стены. Дом – не старый, а новый, из свежих досок, огромный, нечеловеческих размеров. Наталья Журавлева, которая играет старую няню Марину, появляясь первой, на его фоне смотрится крохоткой. Первая стена – внешняя, вся из окон, которые то распахивают настежь, то, будто поеживаясь и замерзая, закрывают одно за другим. Вторая – внутренняя, там, на веранде и в комнатах, – стол с самоваром, буфет, которые в отличие от досок старинные, с жизненным опытом. Жизнь в таком доме – у всех на виду, каждое окно – своего рода экран или кадр, в котором запечатлены герои «деревенской жизни», хотя Карбаускис предпринимает усилия, чтобы убрать из пьесы членение на сцены, представить жизнь в последовательности и непрерывности (чему Чехов сопротивляется – ему важно, что между сценами проходит время, в котором кто-то должен прийти в себя, а кто-то, напротив, из себя выходит).
Окно можно открыть, а можно – заново запереть. Когда окна открывают и закрывают по третьему разу, это начинает надоедать. В спектакле вообще много лишних жестов и лишней игры с вещами и самих вещей: то вдруг, в ночном свидании Астрова с Соней, начинается немотивированное движение буфета; в сцене созванного Серебряковым собрания – ненужная пантомима со стульями... При этом выбрасываются какие-то слова. Нет, к примеру, знаменитого монолога Астрова. Астров (Дмитрий Назаров) успевает сказать только: «В человеке должно быть все┘». И – закрывает окно, «накрывая» речь дополнительным гулом (если бы это был «Вишневый сад», можно было бы вообразить, что это звук лопнувшей струны). Режиссер как будто стесняется знаменитости чеховского текста и решительно выводит за скобки, благо сценографическая конструкция такую возможность дает. Астров в исполнении Назарова – просто чудак с глупыми усами, как сам говорит о себе в начальной сцене. Невозможно поверить в то, что такой Астров может вызвать хоть какое-то ответное чувство в Елене Андреевне (Марина Зудина). А у Чехова – вызывает, и Елена Андреевна ничего не может поделать с этой нежданно-негаданной страстью.
В спектакле Карбаускиса и дядя Ваня (Борис Плотников) теряет привычную прелесть и не вызывает привычного же сочувствия (у Плотникова выходит скорее герой Достоевского, чем Чехова). Он часами лежит в гамаке, кутается в ватный халат (что естественнее было бы для нездорового Серебрякова). Черты какой-то хвори во всем его облике, болезненно нервный, он не имеет ни малейшего шанса на женское внимание. Жалость Сони – единственное, чего достоин он. Ничего трагического в его фигуре, а в словах «Пропала жизнь!» естественнее услышать мелодраматический надрыв. К слову, Марья Васильевна, маман (Ольга Барнет), стареющая, но не старая эмансипе, – фигура в этом спектакле замечательная (чего стоит сцена, в которой она безуспешно пытается своей тростью «приручить» гамак).
Самый положительный герой спектакля – конечно, Серебряков (а более всего достойна сочувствия – Соня, живая, деревенская девушка, невнимание к которой кажется противоестественным). Нестарый, он многое может себе позволить (и как Серебряков, и как Табаков, который вольно обращается с чеховским текстом и, выходя на сцену, делает реверанс в сторону фестиваля-«соучредителя»: «Чудесные виды. И черешня отменная!»). Табаков играет более не искусствоведа, которых вокруг него много и было, с кого лепить образ, хоть положительный, хоть отрицательный, – скорее, бывшего партработника (такой мог читать курс марксистско-ленинской эстетики). Может, в искусстве он не разбирается, зато к новым экономическим условиям приноровился. В нем деловая хватка соединяется с человеческим обаянием (опять-таки присущим не одному только Серебрякову, но всем, кого когда-либо играл Табаков). Когда же он бодрячком носится по сцене, скрываясь от преследующего его Войницкого, видно, что он еще фору даст всем, кто по возрасту и «затеям» должен быть моложе и бодрее.
Короче говоря, жалко не дядю Ваню, который скорее всего никогда не увидит небо в алмазах, а Серебрякова: и сама пьеса вышла о том, что здравые мысли в России никто и никогда не слышит.