Лев Абрамович Додин любит Москву. Привозит сюда свои спектакли, улыбается журналистам, жалует публику. Москва к нему вроде бы тоже вполне благожелательна: ходит, смотрит, слушает. Но делает все это как-то настороженно: мол, все в этом Додине правильно, все отчетливо и симпатично, но уж больно не по-нашему, без куража, без ярмарки. Москве не знакомы эти артисты, они не снимались в кино и рекламе химсредств - плохо. В его постановках нет музыки, полонеза там или Бреговича - непривычно. Его пространство насыщено несносным духом подлинности - не слишком ли? Да и вообще - не наш человек этот Додин - ленинградский, вычурный. Вот посмотрели, скажем, "Чайку" и вроде бы - ничего, понравилось, но как-то не до конца. На четверочку с минусом. Спектакль закончился, зрители пошуршали программками, какой-то юноша в водолазке крикнул: "Треплев, браво", - критики чинно похвалили, жюри разъехалось по домам. И все? Может статься, что так.
Может статься, но не хотелось бы. Ведь, несмотря ни на что, "Чайка" - лучший спектакль на этой "Маске". Объективно, тут нечего рассуждать. Есть же в конце концов какие-то взрослые обдуманные категории, апеллируя которыми можно утверждать, что один спектакль - искусство, другой - развлечение. А третий - попросту замысловатое занудство. Попробуем доказать, что "Чайка" в первой категории? Извольте. Только не сочтите это за курс психотерапии, если она кому и нужна, то только мне самому. Я сам себя убеждаю, себе доказываю.
На самом деле нам очень нравится все, что делает Додин. Только мы очень этого боимся. Боимся и того, что происходит на сцене, и того, что нам это нравится. Нам страшен додинский гиперреализм, со всеми его мутными озерцами, желтеющей травкой и скрипящими великами. Мы боимся, что кто-то, бог знает кто, подсматривает за нашими случайными встречами, за нашими любовями, за нашим миром. Мы тихонько катимся в пропасть вслед за додинским Треплевым, боясь уцепиться за клочок воспоминаний, за случайную корягу дум, за жизнь. Мы сидим и ужасаемся, что попали в этот замок, где все предвещает беду, и никто не гарантирует, что это случится не с нами. В чавканье мутной воды нам слышатся неровные шаги приближающейся смерти: вот она идет по мещерскому болотцу - чвак-чвак. В скрипе велосипедных цепей мерещится звон юродивых вериг, в слезах Аркадиной - плач по утраченному времени.
Мы сидим в зале, и спиной к нам сидят артисты. Они смотрят на Заречную, похожую на Горгону в тряпичной дыре, мы на них, и бог его знает кто из нас настоящий, а кто игрушечный. Все - мандельштамовское куролесье, все во всем. Вот тихо стреляется Костя, так тихо, что даже тихий ангел не летал - ничто не дрогнуло снаружи. Только внутри, где-то меж ребер затрешало, засвистело: "Вот и время пришло... За мной? - Пока не за мною".
Мы боимся Додина не потому, что он страшен, а потому, что он неизвестен. Он необъясним. Любая попытка энциклопедировать его мир, его пространство, его великий сон - глупость. Такая же глупость, как книжки "Жизнь после смерти" или "Карма Бодхидхармы". Всякий раз приходя на его спектакли - на "Платонова" ли, на "Молли Суини" или на эту "Чайку", мы держим за руку умирающего. Слышите? - Последний вздох, поворот головы, мутные глаза - все. Это очень просто, так случается часто, очень часто. Всегда. Но объяснить, систематизировать этот миг невозможно.
Додин как смерть, мгновенен и молчалив, как жизнь, печален и безутешен. Страшен. Очень страшен.
Мы боимся жить? Да! Мы боимся жить. Но у нас нет иного пути - мы живем, и боимся признаться, что делать это нам очень и очень страшно. Бросьте - признайтесь и признайте. И Додина признайте. Плевать, что Москва - карамельный и сочный град, что тут хочется верить в бессмертье, разгадывать знак "бесконечность". Плевать - все равно отмучаемся. Но будет поздно. Он так и останется чужим - ленинградским почтальоном с толстой сумкой и старыми афишами.