Музыкальная среда утонула в событийности. В БЗК и на "Декабрьских вечерах" играл бывший московский вундеркинд Евгений Кисин. Незадолго до того Российский национальный оркестр вернул Москве Евгения Светланова, служившего когда-то действующим олицетворением большого стиля. Чуть позже РНО возвращал нам и себе дирижера Михаила Плетнева.
В других жанрах события имели схожий вид - пронзительно-печальный и с оттенком сенсационности. Томный Тирсен, автор музыки к фильму "Амели", собрал целый Театр Моссовета. Пьер Бастьен в значительно более камерном формате огорошил куда большим художественным изяществом и строго выдержанной безысходностью.
На музыкальной сцене фигурируют цистерны невозможного гурманства и фантасмагорического мрака. И в злобном замечании коэновской Дорис Крэйн из фильма, сопровожденного потусторонним светом медленных частей бетховенских сонат, слышится особенная правота: "Жизнь прекрасна. Прямо как таз с вишнями".
В культуре проступают фрагментарные, но явные черты декадентства. Не обязательно нервического, но упадничества. Не обязательно манерного, но сильного скепсиса. Красивого искусства об абсолютной и смертельной всепроникающей безнадежности. Черты представшего во всей своей сурово-сочной полноте вишневого таза.
Пустоты
Тирсен с музыкантами старательно изображает милое, евро-кухонное, студенчески-кампусное, намеренно антипрофессиональное бормотание как бы с ироническими подтекстами, что твой Гейнзбур. Со сцены, впрочем, разливается чудовищная спесь и нечто нечленораздельно неопределенное: персонаж Тирсена - не гуд гай и не бэд гай. Скорее вялый гай. Пушистый гений среди среднеевропейского девичества с культурной антропологией и пальто, купленным на блошином рынке. В неэнергичных идеях этой трогательной и не лишенной некоторого протеста публики Тирсен вяло болтается как кичливый тефтель в бульоне.
Другое декадентство предъявляет и пустоту совсем другого рода: одновременно клаустрофобично замкнутую и бездонную. Это пустота умершей идеи. Такая слышится в Шопене, Шумане и Брамсе, сыгранных Кисиным. Его фортепианная игра состоит из обескураживающего отсутствия открытого дыхания, из психического напряжения, похожего на спазм, из идеальных линий академично-романтической фразировки, космически виртуозных технологий и моря мрака. Сверхжесткое форте и немыслимые темпы, сухость и хрестоматийность форм и фраз не столько волнуют, сколько аккуратно складывают Шопена вчетверо. На выходе имеем странный (беспредельно точный и отчужденный от оригинала) слепок идеи виртуозного романтического исполнительства. Слепок, мрачно зависающий в пространстве собственного одиночества. В программе "Декабрьских вечеров" декаданс по имени не называется, но тематически разлит по всем углам. Шопеновский клавирабенд Кисина грозил быть в общей программе вставным номером, а оказался едва ли не самым адекватным.
Игрушки
Не гримаса, но причуда декаданса - сделанная из тихих, прихотливых музыкальных механизмов и дополненная нежным сопением трубы с а ля гейнзбуровскими и околоджазовыми рисуночками, игра в музыку Пьера Бастьена. В его звуковых игрушках (минималистских миниатюрах, настоянных на предварительно замороженном меланхолическом французском шансоне) спрятан умный и славный фокус. Механика и техника, которые последние лет сто так много измывались над акустической "живой" традицией, у Бастьена целиком служат последней. Налицо ловкий, легкий, как пальцами щелкнуть, трепетный обман хода истории. Он здесь упрятан во вращающиеся валики и жалобно стрекочет. Механизмы пощелкивают и гудят с почти что человеческой органикой. Но логика фокуса такова, что эта самая человечность в свой черед оказывается обескураживающе невозможной.
В близкой логике выдержана внешне не похожая на декадентство интерпретация Пятой симфонии Чайковского. Плетнев - мастер не светлановского толка, но влюбленный в образы внутренне целостного и искреннего в своих высказываниях большого стиля. Наивные, волнующие миры Чайковского Плетневым разыграны искусственно и сверх меры искусно. Звуковые образы сработаны ювелирно и любовно, словно фарфоровые куклы. И роскошная драматургия Чайковского здесь так привлекательна потому, что похожа на драму, разыгранную фарфоровыми героями.
РНО тщательно выполнил блистательное и сложное задание дирижера. Свечение струнных и виртуозность меди и дерева сложились в превосходный баланс. Эффект упруго сделанной интерпретации, ни на секунду не позволявшей звукам растекаться, был в высшей степени неординарный и совершенно сомовский - как элегантный ход фигур, экспрессивных и прозрачных, с совершенно прозрачными глазами.
Не в пример плетневской элегантной роскоши, в складках которой может примерещиться известная барышня с косой, трактовка Третьей симфонии Брамса, предъявленная Светлановым все с тем же РНО, была устроена не столь технично. Но стала могучим и неземной красоты апофеозом потусторонней безысходности. Симфония и без того не самого светлого автора была сделана Светлановым в заметно замедленных темпах, с фантастически пронзительным, хрустальным пианиссимо. Поставлена, как на котурны, на стройные, великолепно сыгранные реплики меди и выпестованные линии деревянных духовых. И прозвучала тихим, важным, сокровенным каким-то высказыванием.
В целом кажется, что уши декаданса лезут из всех событийно напряженных щелей. На одном краю этого мерцающего поля декадентства, хорошо заметного сквозь липкий блистающий массовый мир, пляшет претенциозность Тирсена с дюжиной приятелей - словно выводком амелей (глазки-бусинки, носик пуговкой, чужая душа - коробка). На другом - миниатюрная игра в очарование-разочарование механического шансонье Пьера Бастьена. Она изощренна и тиха до непрезентабельности. С третьего края проступают тургеневские очертания величественного светлановского Брамса, против ожидания не делающие такого Брамса "русским". А Светланова - опять же против ожидания - делающие нежданным декадентом. С противоположного угла виден упругий европеец "П.И. Чайковский" от Плетнева, который знает толк в декадентстве, но по-знаточески виртуозно все это скрывает. На почетном месте - поражающая воображение маска уходящего фортепианного стиля.