СКРИПКА, аккордеон, контрабас. Губная гармошка - обязательный атрибут образа немецкого солдата. Потом один проведет ею по губам другого, как лезвием шаркнет, и извлечет короткий жалобный звук - коду. Все - конец. А пока она на равных участвует в оркестрике из шести человек, что сидит сейчас в углублении Малой сцены Петербургского ТЮЗа. Впрочем, и сцены-то нет. Зашарканный черный паркет репзала, да стулья, какие раньше стояли в наших школьных столовых.
Спектакль "Письма с Волги" придумал и поставил актер и режиссер Иван Латышев по письмам немецких офицеров. Письма, отправленные зимой 42-го года из самого пекла - в канун поражения фашистов под Сталинградом и сразу запрещенные в Германии, позже стали предметом эстетического разбора и были объявлены литературной мистификацией. Они действительно поражают не только своей человеческой глубиной обобщений, но и очевидным литературным блеском. Под ними мог бы поставить свою подпись Томас Манн или Стефан Цвейг. Но, овеянные настоящим, подлинностью конкретных человеческих историй, деталей, нюансов, они приобрели физически осязаемую, порой болезненную пронзительность.
"Мой мальчик, дорогой, очень волнуюсь... Стоят морозы сильные, что-то у вас за работа? Не мерзнешь ли ты?.."
Латышев отобрал для своего небольшого спектакля минимум выразительных средств. Белые листы бумаги на пюпитре - письма, разлетающиеся то снежками, то промокашками; рождественская елка, в которую превратится подхваченный за талию пюпитр; водруженный на верхушку бумажный ангел, пузатые футляры, оборачивающиеся в памятники хозяевам, шесть стульев с холодными гнутыми спинками, вытянувшиеся в шеренгу. Все.
"Дорогая, пиши. Ради бога. Очень тебя прошу. Если ты не хочешь через год и еще немножко встретить одичавшее, отупевшее, издерганное существо - пиши. С надеждой..."
Белое. Бумажные листы - летящие и подхватываемые тем, чья очередь вести свою партию, - белоснежны. И это важно: в них нет фальши подделанного реквизита. Скомканные - они превратятся в пули, сложенные в детский кораблик, обернутся русским танком, который потом - крак-крак - с отчаянием будет раздавлен новеньким сапогом.
На актерах - френчи с иголочки и блестящие сапоги. Режиссер и актеры только задают некоторую характерность, а потом сразу их снимают, как будто показывают театральную сторону, отшелушивают все внешнее, все больше подчиняясь действенной энергии и энергетике слова.
Черное. Это сама история, что, залитая кровью, разворачивалась там, под Сталинградом в канун Рождества, и тут, в Ленинграде в блокаду, и в предместьях Парижа, в Италии, в Польше, на Украине. Везде. У войны не женское лицо. И не мужское. Ее лицо запечатлено в ленинградском музее Военно-медицинского госпиталя, где во время войны делали слепки с лиц раненых. Эти экспонаты не для господ со слабыми нервами. В спектакле Латышева будет этот жуткий отголосок из Апокалипсиса, сыгранный не с громким отчаянием - со спокойной простотой, не допускающей ни всхлипов, ни истерики. Когда белокурый герой Алексея Титкова, только что великолепно игравший на аккордеоне (что-то похожее на нашу "Землянку"), будет все шире улыбаться, подходить ближе: ну, что замолчали? - и вдруг упадет на колени. Все - ног нет. И последнее в жизни письмо он будет писать с койки (доктор добрый, говорит - все будет хорошо). Но хорошо ему так же, как и соседу. Рук у того нет, да они и не нужны, потому что носа, который вдруг захочется вытереть, тоже нет.
"Родная... Я заранее позаботился написать это письмо, чтобы ты, живая, знала, как я любил тебя... Будущее для меня - это ты. Впрочем, зачем я говорю о будущем... ведь когда ты получишь это письмо, меня не будет. Твои глаза..."
Пересказать письма нельзя. Как и выделить кого-то из шестерых актеров - Титков, Ивушин, Чернышев, Иванов, Борисов и Салтыков. Все равны и великолепны. Каждому найдена своя интонация, то лирическая, то удивленная, то отчаянная, то сквозь слезы. И у каждого будет Момент. Когда в одиночку, отрываясь от дорогих мелочей, они будут восходить на свою вершину. И Владимир Чернышев "сломает" зал одним только сжатым и скупым: "Мама!"
Простота режиссерских приемов, точность найденной актерами интонации не пленяет, не поражает. Она держит. Ею дышишь как воздухом, которым напоен этот спектакль. Просто иногда кружится голова. Потому что воздух этот разрежен. Как бывает разрежен горний воздух трагедии.
Белое и черное. Это не основные цвета спектакля. В его эмоциональной гамме и рокот красного, и рождественская зелень. Скрип окон, которые надо проконопатить к зиме, душистость черного кофе, золотые завитки над ушами, круглое теплое плечо, звездное небо. Все то, что составляло, составляет и будет составлять частную человеческую жизнь и что рвется сейчас со страниц этих писем. Но черное и белое кварцем искрит и пронизывает пространство спектакля Латышева, как ток высокого напряжения.
Это спектакль-поэма. Отзвуки, отголоски, детали и интонации живут здесь в полной гармонии и художественном согласии. Но спектакль еще не очень разыгран и потому чуть просаживается в начале, когда, не привыкшие к тому, как можно управлять и жить одной энергией и действенной энергетикой слова, актеры чуть "монотонят", настраиваются, как их музыкальные инструменты перед исполнением "Лили Марлен". Пока кто-нибудь один не вздернет ритм верно взятой острой и нервной нотой.
"Дорогой, это армия. У нас здесь много солдат... Такая жара, мне их так жаль. Я понимаю - это служба. Я с ними всегда поговорю: один говорит, что он тоже с института и тоже призывался 25 июня... Я говорю: дай бог".
Спектакль сегодня не просто в эстетическом авангарде питерских постановок. Рассказывая о великой войне "с той стороны", он обращает наши зрачки в собственную душу. И в пространстве этого маленького спектакля сойдется все: кумиры, тираны, омерзительность революций, веселые петербуржцы, топчущие сейчас в Парке Победы прах сожженных в блокаду родных; русский Бобков, сдающий немцам псковских евреев только потому, что позарился на их дом; Освенцим, Майданек, Гулаг...
"Бог с ним. Пусть это останется нашим общим ненаписанным романом в наших сердцах, и мы всегда будем помнить, что есть иная жизнь, чем та, которую ведет наш на самом деле небольшой круг знакомых, как может опуститься человек, если ему дать власть... Пусть".
Они стоят. Шестеро молодых людей. Контрсвет очерчивает их скулы. Они уже не здесь и еще не там. Четкая линия стульев слева, "кладбище" инструментов справа.
От этого спектакля остаются в памяти всполохи. Как от молний. И много снега. А игрался он в чудный день, когда прошел дождь и около ТЮЗа дивно пахло каштанами.