ОБЫКНОВЕНИЕ Геннадия Рождественского сопровождать свои концерты "словом" преподносит новости о его характере. Возгласив "Христос воскресе!", он занялся ответом на небольшую публикацию "бульварной газетенки" более чем месячной давности. Объем произнесенной речи значительно превзошел обсуждаемую статью, а ее разнузданному тону было противопоставлено по-имперски пафосное клеймение. Поводом литературной полемики стал конфликт Рождественского с оркестром Московской филармонии заведомо без правых и виноватых: дирижер решил, что к его явлению незнакомый оркестр отбросит будничную суету и быстро подготовит сложную программу; этого не случилось, и потому в считанные часы между последней репетицией и концертом Рождественский передумал выступать. Скандал не "прозвучал", и потому за противоречие дирижеру отдувались лишь чересчур речистая журналистка, ее покойный отец (в прошлом известный человек) и весь "совок", взрастивший мировую репутацию самого Рождественского. Изящная неинтеллигентность маэстро могла бы понравиться "вчера", во времена охотного потребления любой "говорильни", но его сегодняшняя публика лишь недовольно гудела и "захлопывала" оратора.
Погрузив поклонников и в их числе (что было заметно) музыкантов своего бывшего оркестра в переживание жестокого стыда, он с удивительной выдержкой возродился для музыки. И превратил концерт в свой триумф, который принимал с нарочито скромным достоинством как искусством доказавший свою правоту в споре с сильным оппонентом. Программа тянула на два вечера - чрезвычайный регламент стал традиционным на фестивале к 100-летию Большого зала. Составлена она была беспроигрышно из тех композиторов, с которыми Рождественский уже вошел в историю исполнительства. Каждого представляли сочинения из не самых известных. После "Рассеянного" Гайдна (1774 г.) "Стальная" 2-я симфония Прокофьева (1925 г.) - это эффектный контраст. Но в сочетании лирического всплеска предвоенного Шостаковича (6-я симфония) с "модерновым" ранним Стравинским, еще заметным последователем Римского-Корсакова ("Жар-птица" в первой версии 1911 г.), трудно было найти единый замысел.
Все на сцене, разумеется, старались с особым трепетом. Оркестр был готов, привычен к Рождественскому и его репертуару, хорошо звучал, хотя в Гайдне "простовато" и недостаточно "стильно", а в Прокофьеве утомлял режущей ухо медью. В урбанистически-монструозной по колориту и сложно выстроенной прокофьевской симфонии трактовка дирижера тоже не предусматривала хоть какого-то "воздуха" и разрядки. Этот избыток "тяжести" восполнил Шостакович с картиной тоскливого безмолвия в медленном начале его симфонии. Выраженная изобразительность, "объективность" взгляда Рождественского претворяла камерность личной эмоции в образ эпохи с постепенно нагнетаемым давлением окружающей действительности во второй и третьей частях. Картинность музыки Стравинского - когда дирижер, кажется, до дна исчерпывает партитуру для ее почти зримого развертывания - также стала удачей этого концерта. Изобретательная музыка Гайдна тоже всегда удавалась Рождественскому, выдумщику и юмористу. Портрет "рассеянного" - в неожиданных затуханиях всего оркестра, а перед финалом дирижер вставил "диссонанс" настройки.
На совершенную гармонию музыки Гайдна легла задача привести слушателей в добрые чувства после вступительной речи, и к середине симфонии на весь зал подала голос некая оттаявшая душа: "Мы любим Рождественского!". Дирижер обернулся к публике с растроганным взглядом и, выдержав паузу, по-доброму наставительно сказал: "Здесь шесть частей". Оркестр заиграл восхитительное адажио┘