"БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ"
"КОРОНАЦИЯ" - последний или пока последний из цикла интеллектуальных стилизованных романов о гениальном русском сыщике по имени Эраст Фандорин - обозначен автором как "великосветский детектив". В самом деле, описан такой свет, что куда уж выше: российская императорская фамилия, великие князья и княгини. В этой семье и происходит преступление: банда неуловимого международного преступника Линда крадет в Москве двухлетнего сына одного из великих князей во время подготовки к коронации Николая II в 1896 г., а Фандорин ищет мальчика. Развязка мрачная и для детектива нехарактерная - впрочем, у Акунина много что для детектива нехарактерно, потому что это не совсем детектив: мальчика не спасли, он погиб, но династия Романовых спасена от позора перед Европой. Имена реальных князей слегка изменены - знающие русскую историю и так могут догадаться, кто имеется в виду. Нужно это не только потому, что события вымышлены, но и потому, что Акунин, как это ему свойственно, создает на месте истории пастиш, тонкую стилизацию, смешение черт рубежа веков и современности: на улицах Москвы продают бульварную газету "Московский богомолец", а герои попадают в тайный гей-клуб с кабинетом для "садически-мазохических забав". Ходынку же, по версии романа, устроил тот же кошмарный Линд, который в финале оказывается┘ впрочем, не все читали роман, так что развязку раскрывать не будем. Отметим, что Акунин тут смог пройти по краю: "перемонтаж" исторических событий соединен с сочувствием к жертвам настоящей Ходынки.
Содержание же этого романа совсем не легкомысленное. Цикл текстов о Фандорине, по остроумному замечанию журналиста Натальи Маршалкович, - это, по сути, единый роман воспитания, выработки личной этики Фандорина: общество исправить нельзя, можно улучшить только самого себя и помочь некоторым людям вокруг, но зато в этом деле надо проявлять максимальную ответственность и последовательность. Кажется, по мнению Акунина, это есть этика самурая, почувствовавшего, что у него нет и не может быть более сюзерена, и перешедшего на положение метафизического партизана. Однако самураев в романе не два, как обычно у Акунина - Фандорин и его слуга-учитель японец Маса, - а три: третий самурай - дворецкий одной из ветвей семьи Романовых Афанасий Зюкин, от его лица и ведется повествование. В отличие от Фандорина и Масы он самурай неумышленный и без сюзерена остается на время: просто, следуя за Фандориным, он попадает в ситуацию, где решения надо принимать не исходя из правил и длительных рассуждений - то, что работа дворецкого есть работа психологическая и глубоко интеллектуальная, Акунин убеждает вполне, - а исходя из интуиции и мгновенного соображения. Родство работы дворецкого, вообще умного слуги и самурая в последнее время стало предметом внимания писателей: совсем недавно в Англии вышел роман "Остаток дня" пишущего по-английски японца Кадзуо Исигуро (в 2000 г. он же вышел по-русски в приложении к журналу "Иностранная литература") - исповедь английского дворецкого с несколько сходными мотивами любви к писаным и неписаным правилам, сопоставления разных поколений слуг и т.п. Впрочем, родство английского и японского отношения к службе у Акунина также отмечено: в "Коронации" появляется идеальный английский дворецкий, просветленный м-р Фрейби.
Но если внутри себя Фандорин - самурай без сюзерена, то снаружи у него сюзерен очень даже есть, и вообще живет он в сословном обществе - у Акунина в отличие от Дюма сословные перегородки не нарушаются. И любовь Фандорина к некой юной великой княжне (тоже имеющей свой прототип) кончается ничем - потому что ничем иным она кончиться и не могла. Фандорин, начавший свою работу молодым полицейским при Александре II, вступает в эпоху последнего русского царствования одиноким, как герой Клинта Иствуда в финале фильма Серджо Леоне "За пригоршню долларов" - одинокий самурай, одинокий ковбой, уходящий к горизонту, сделавший свое дело и оставшийся без надежд, с легкой тоской и упрямым желанием идти дальше.
"ТРИ СЕСТРЫ"
ПОБЕДИТЕЛЬ - вполне традиционный, вписывающийся в то, что уже успели окрестить "антибукеровским форматом". Житель провинции - во-первых, во-вторых, молодой человек (а не девушка), в-третьих, автор неопубликованной пьесы (т.е. приславший рукопись). Это - Василий Сигарев, автор пьесы "Пластилин".
Конечно, такой цели - соответствовать "антибукеровскому формату" - никто из членов жюри никогда не ставил: выбирать только провинциала, из молодых выбирать лишь представителей мужского пола и не рассматривать всерьез уже опубликованных авторов... Конечно, выбирали лучшие тексты, ориентировались всегда на театральность этих самых текстов, для чего в жюри приглашают не только критиков и даже не столько критиков, а больше - практиков театра, умеющих в печатном слове видеть и слышать его сценический "эквивалент". Забавно, что Сигарев - уже второй ученик Николая Коляды (после Олега Богаева), увенчанный Антибукером (а с учетом получившего поощрительный приз Бориса Рыжего - даже третий). За что Коляде - отдельное и большое спасибо!
Пьеса "Пластилин" не нашла единодушия в жюри. Спорили жестко. Голосовали, большинство было за нее. Смущает очевидное: "Пластилин" слишком уж соответствует запросам Запада на "новое русское слово". В ней собралось вместе все, что хотят найти в российской драматургии миссионеры лондонского "Ройял Корта" или же представители немецких грантораспределяющих структур... Премия вроде как соглашается, принимает сочинение того, кого "выбирает", а у Сигарева, конечно, есть то, с чем бы соглашаться не хотелось - в частности, со свободой употребления нецензурной лексики. Но победила, если можно так сказать, боль: боль в пьесе - реальная. Вроде бы принадлежность к "чернушному" драматургическому потоку отрицается очевидным светлым, хотя и трагическим финалом. Это, как и, разумеется, не подвергающийся сомнению талант, перевешивает в конце концов все "против".
"НЕЗНАКОМКА"
ЛАУРЕАТОМ "Незнакомки" стал в этом году Бахыт Кенжеев с книгой "Снящаяся под утро". На втором месте "Четвертый сон" Веры Павловой, на третьем - "Испанские письма" Олеси Николаевой, на четвертом - "Стихотворения" Александра Пылькина. Ну а сейчас о победителе.
Такой поэт, как Бахыт Кенжеев, не мог по ошибке назвать свою книгу именно так: "Снящаяся под утро", - Вознесенский тут как тут: "Ты мне снишься под утро..." - стих, слишком прозвучавший в определенную пору, слишком - для того, чтобы его проигнорировать нынче. Или - мог? Взял да забыл? В любом случае получился некий знак - то ли запоздалого привета, то ли проговорки, то ли единства времени, в котором пребывают оба поэта, и это отдает духом финала: всеобщего тысячелетия? поэтического века? единичной судьбы?
Ответ в данном случае может быть общим и на три, и на сто вопросов. Поскольку Кенжеев вообще склонен к вопрошанию - и на этом во многом строится неповторимость его интонации, - ответ содержится в первом же стихотворении книжки: "Но что же мне произнести с трудом// в своих последних, самых настоящих?" Он обходится прилагательными, полагая, что существительное может быть додумано читателем, или само собой разумеется, или неназываемо, как имя Бога.
Нынче для него "истин немного: чаша -// это чашка. Венера - горящий шар". К тому же сам он: "Долго жил, кому-то вечно мешал". По этой причине ("долго жил") он не истребил в своих стихах такого скомпроментированного предшественниками понятия, как душа, и самого слова "душа". О ее происхождении им написаны стихи, отнюдь не соответствующие библейской версии: "рыбье сердце на сушу тянулось,// охладелою кровью шурша,// кость ломалась, артерия гнулась -// так она и рождалась, душа..." Ну, а "нашего брата" (поэта?) автор уподобляет "реликтовой крысе", которую влечет "от земли в несравненные выси".
В кенжеевской лирике много досады, рассерженности, самообличительства и вообще негатива относительно себя самого, не очень-то любимого. Мало того, что он "что-то главное позабыл// и гневное промолчал", - он и позднюю любовь (Тютчев упомянут) отрефлектировал не только в замечательных прогулках по Москве, но и разлуку в аэропорту подал в такой смеси самых синдромных чувств, в таком самоостервенении, что если у кого-то есть сомнения в возможностях психологической поэзии, то не надо сомневаться: и душа, и психология, и злая любовная лирика далеки от исчерпанности, как, кстати, и сюжетные стихи, каковыми являются "Ты права, я не в духе...", - на таких вещах держится эта книга.
У Кенжеева сюжет - нечто текучее, сообразно стиху, который льется, а, например, не вырубается в камне. Он может описать шахматную игру, не назвав шахматы шахматами, зато скажет при этом о греческом роке, хотя уместней было бы, наверно, сказать о чем-нибудь индийском или арабском. Чем случайней, тем вернее. Он и четкую строфику при случае спрячет в общий поток, сняв пробелы меж строфами. Точка не всегда соответствует себе, поскольку, еще не поставив ее, он уже говорит дальше и больше. Иные стихотворения, их немало, начаты с отточия - считай, точки в предыдущем стихотворении нет. Тяга к лаконизму не всегда просматривается, потому что это поэтика потока, организуемого лишь по законам музыки. Но и тут - закавыка, препятствующая прежним безоглядным упованиям и соблазнам: "длится музыка... что же она// забывает земное веселие// и летит во вселенную ту,// где гармония, ложь во спасение,// будто нож в окровавленном рту?" Нож во рту - гармония по-кенжеевски. Таков его пророк. Он не жертва бандитской разборки, ибо сам по доброй воле занят ложью во спасение. И вообще - речь о "дневнике одинокого киника".
"ЛУЧ СВЕТА"
В ЭТОМ году жюри в номинации "Луч света" приняло решение рассматривать только литературную критику, причем только ту ее часть, что освещает текущий литературный процесс, оставив литературоведение в стороне, - что, конечно, не могло не броситься в глаза при чтении короткого списка. В литературных кругах его посчитали "концептуальным" - и это очень хорошо, именно к такому эффекту мы прежде всего и стремились. При отборе кандидатов на премию мы постарались представить максимально широкий спектр современной критической аналитики, учитывая в первую очередь те фигуры, которые оказывают непосредственное влияние на формирование литературного процесса, и работу тех авторов, которые демонстрируют ярко выраженную систему взглядов и обнаруживают индивидуальную стратегию их выражения.
Победитель - ярославский критик Евгений Ермолин. Формально - премия отметила его статьи в журналах "Дружба народов", "Континент" и "Новый мир", но мы также учитывали рубрику "БСК", которую он уже много лет ведет в "Континенте". Рубрика состоит из коротких рецензий, которые из номера в номер освещают практически всю текущую литературу, публикуемую в периодике, - как собственно художественные тексты, так и исследующую их критику.
Выделяя Евгения Ермолина из ряда других критиков, жюри хотело, с одной стороны, подчеркнуть, что литературная жизнь протекает не только в столицах и что определяют ее не только культовые фигуры столичного литпроцесса, а с другой - поддержать не самую активную в настоящий момент линию актуальной критики, которая во главу угла ставит именно анализ художественного текста и рассмотрение его в общем контексте отечественной культуры. Хотя, быть может, такой метод общения с литературным произведением и не отличается сиюминутной броскостью и склонностью к внешним эффектам, зато демонстрирует преимущества так называемого медленного чтения, навыки которого действительно рискуют быть навсегда утраченными современной цивилизацией.
"ЧЕТВЕРТАЯ ПРОЗА"
Победителем конкурса этого года стал Алексей Филиппов, автор дневника военных воспоминаний, названного "Дневником отчаяния и надежды" его публикатором А.Канавщиковым (журнал "Псков", 2000, # 12). Алексей Иванович Филиппов, хотя и является предтечей "военного окопного реализма", по словам А.Б. Канавщикова, и тем самым наделяется местом в текущем литературном процессе, не принадлежит литературному цеху. Его воспоминания, писавшиеся в период с 1.07.45 по 5.08.46 г., не предназначались им самим к публикации и играли роль скорее знаков памяти, памятных вех, без которых, казалось, невозможно было удержать тот исключительный в своей основе опыт, который является опытом-пределом. Читатель дневника скорее всего поразится его безыскусности и даже как бы некоторой отстраненности, с которой зафиксирована лагерная эпопея. Но такая отстраненность и есть признак "подлинности", признак того, что, побывав "внутри", ты уже не сможешь воспользоваться языком иначе, как вспомогательным инструментом, набором значков, лишь указывающих в сторону того, что не подлежит повторному переживанию. Эта публикация, ставшая возможной лишь сегодня, обнаруживает некую тенденцию: это не просто интерес к документу, не архивный порыв, захвативший всех подряд и связанный с переосмыслением истории, это также и растущее недоверие к самому литературному языку, который, полный штампов и условностей, неизбежно блокирует, отталкивает любой непосредственный опыт. Преодолевается же штамп лишь неповторимой идиомой, и дневник Филиппова, правда, в слегка отредактированном виде, являет нам такую идиому. Идиома демонстрирует себя по-разному, будь то в форме поэтической афазии, требующей сложной и едва ли полностью возможной расшифровки, или же просто как "голый" язык, освобожденный от эстетических и прочих притязаний. Язык как техника воспоминания. Именно таков дневник Филиппова, изначально не рассчитанный на чтение.
Небезынтересно и то, как распределились предпочтения в отношении других претендентов на премию. На втором месте оказался Эдуард Лимонов с его "Книгой мертвых" - кстати говоря, весьма живой, - тогда как третье место поделили философ Сергей Хоружий ("О старом и новом") и критик Семен Ваксман ("Я стол накрыл на шестерых"). Их высказывания - мемуарные, философско-эссеистические и литературно-биографические - строятся по законам сегодняшнего дня, в котором претерпели изменения роль и место самой литературы, философская речь, способ (авто)биографической подачи материала. Все эти высказывания, включая "Дневник" А.И. Филиппова, встроены в иные ожидания и токи: они адресованы безадресному сообществу новых читателей, расположенных в диапазоне от мгновенной реактивности до ритмов медленного чтения, "прорывающего" время. Они многоголосны и неавторитарны. И поэтому могут быть услышаны.