ЕГО ВЫЗРЕВАНИЕ проходило почти в тишине: критики торопились сказать вещее слово о других, "отразивших" и "указавших". Настоящая известность, пришедшая, когда было уже "за сорок", - все-таки была далеко не "из ряда вон". Лишь в эмиграции он все чаще ощущается первым. Критика начинает, наконец, говорить о главном, писать о нем серьезно, умно. Не потому ли, что каждый из писавших ощущал обратный луч, который отбрасывает творчество Бунина на собственное лицо критика?
Перелистывая статьи и рецензии 20-30-х годов, все отчетливее чувствуешь разнообразие этого "обратного света". И это не одинаковые белые отблески, но целый радужный спектр.
* * *
Когда в 1929 году появились "Избранные стихи" Бунина, из многих рецензий своей точностью и существенностью выделились три. Каждый отклик не похож на другие: статья дотошного критика Ходасевича пронизана "историей вопроса", статья мыслителя Степуна - философией, а статья писателя Сирина - вздрагивающими, текучими образами, сквозь которые зрим не только поэт Бунин, но и прозаик Набоков. Но при всем различии критики совпали в главных характеристиках: нелюбовь Бунина к вычурности, "поэтической шумихе", декадентству, фальши вообще; "аристократизм", сдержанность, строгость, отвращение к педали (при крайней напряженности переживаний); изумительная зоркость, преодолевающая любые границы - пространственные (стихи о других странах и континентах), временные (стихи на "исторические темы"), телесные (звери, птицы, населившие его поэзию).
Особенно удивительно в писаниях рецензентов стремление сказать о Бунине так, словно говоришь о себе. "Он не холоден: он целомудрен", - бросает Ходасевич. И за этой фразой вдруг чувствуешь его собственную поэтическую судьбу: внешне - околопушкинская "несовременность", на глубине - надвинувшаяся "европейская ночь". За метафорой Степуна (у Бунина "две пары" глаз: "орлиные на день, совиные на ночь") - встают его собственные попытки аналитическим умом "прозреть" ставшую столь неустойчивой реальность. Из того же ряда и формула Набокова: "Тоска больших поэтов - счастливая тоска. Ветром счастья веет от стихов Бунина, хотя не мало у него есть слов унылых, грозных, зловещих". Это писал тот, кто помнит о "детском рае", помнит о его безвозвратности, кто надеется на память творчества, способного преобразить нынешнюю бесприютность в счастье соприкосновения с сияющим прошлым.
Для каждого из рецензентов книга Бунина превратилась в "магический кристалл", который показал им тайные движения их собственной души. Впрочем, не только поэтическая книга 1929-го, а все творчество Бунина.
* * *
Пусть главное о писателе Ходасевич высказал именно в статье о бунинской поэзии. В других откликах он - всегда и без того суховатый, сдержанный - был сух до односторонности. Но ведь и там говорил о своем. Истинный герой книги "Божье древо" - не люди, а язык. Разве это навязчивое утверждение Ходасевича (высказанное то так, то этак и повторенное несколько раз) не заставляет вспомнить его собственный "поэтический манифест", его обращение к России?
┘В том честном подвиге,
в том счастьи песнопений,
Которому служу
я в каждый миг,
Учитель мой -
твой чудотворный гений,
И поприще -
волшебный твой язык.
И разве только об "Освобождении Толстого" говорит критик, формулируя главную особенность книги Бунина? Стоит лишь подставить вместо Толстого Державина, вместо Бунина самого Ходасевича, и мы увидим характеристику собственного труда:
"Бунин и на этот раз совершает работу, в сущности обратную той, которую обычно проделывают исследователи: отдельные черты толстовского образа он не распределяет согласно предустановленной схеме, призванной упростить, облегчить понимание этого образа, а, напротив - как бы стремится все вновь слить воедино, вновь представить Толстого той первозданной глыбой, какою он был".
И Степун будет возвращаться к Бунину не один раз. Вчитываться в стихи, "Митину любовь", "Божье древо", "Жизнь Арсеньева". За "природно-бытовым" и за "индивидуально-психологическим" планами ловить третий: метафизический. Именно в статьях о Бунине он скажет не только о трагедии любви, но и вечной неслиянности тела и духа, которая породила разрозненность, разобщенность жизни начала века.
"Всего много: мыслей, теорий, чувств, страстей, опыта, планов, знаний, умения и т.д. и т.д. Но всем этим своим непомерным богатством современный человек в современной культуре все же не устроен. Скорее наоборот - всем этим он расстроен, замучен, сбит с толку и подведен к пропасти".
Сам Степун вглядывается в эту пропасть, пытаясь понять время - то в статьях, то через сочинение романа в письмах, то создавая урывками воспоминания: "Бывшее и несбывшееся". Но только Бунин давал ясное ощущение, почему "должное" стало "несбывшемся", а "бывшее" оказалось столь недолжным. Только бунинская первозданность, только его "стереоскопическая точность" возвращали смысл самым тяжелым и необъяснимым поворотам истории и человеческой жизни. Потому, вероятно, и прозвучали слова: "Поистине, бунинская проза - Священное Писание самой жизни".
* * *
Судьбоносная литература. Ее привычно встречать в биографиях поэтов: сорвется с языка, срифмуется - и вдруг явится в жизни. Но вот к книге "Последнее свидание" притрагивается критик Мочульский. Мимолетная статья - и вывод, равный по силе категорическому императиву: мысль Бунина "совершенна, довлеет себе, незыблема и проста, как формула, и жизненна, как организм. Что бы не описывал Бунин - природу или людей, - его художественная правда не в копировании, а в понимании мер и отношений". В 30-е эта правда "в понимании мер и отношений" станет идеалом, к которому сам Константин Мочульский будет стремиться в поздних книгах о Гоголе, Соловьеве, Достоевском, Блоке.
К Бунину прикасается - снова и снова - и Георгий Адамович (собранное вместе это могло бы составить книгу). И тоже - пунктиром - рисует собственный путь. В 24-м отзовется о стихах Бунина: пусть он идет от "эпохи оскудения поэзии", от Майкова и Голенищева-Кутузова, но его поэзия все-таки жива, потому что избежала многих излишеств, которые погубили творчество большинства его сверстников. В 1926 году в статье о "Митиной любви" появляется всплывшая из глубин памяти чья-то фраза: "Бог задумал мир в простоте". В 1930 году "Жизнь Арсеньева" напоминает ему "монолог человека перед лицом судьбы и Бога". В 31-м - в словах о "Божьем древе" - уже явно сквозит насущная для самого Адамовича идея:
"Короткие рассказы в одну-две странички, собранные в ней, так остры и законченны, так умны и правдивы, что думаешь иногда: зачем пишутся большие романы, если возможно в нескольких строках столько сказать о жизни и людях?"
В поэзии Адамович встает на путь крайнего аскетизма, путь, где "ничего лишнего". В "Комментариях" сойдутся и мир, "задуманный в простоте" и гибнущий от неумеренной сложности, и монолог "перед лицом судьбы и Бога", и отрывочки в "одну-две странички".
И далее - снова и снова, через Бунина, - он будет формулировать собственные нравственно-эстетические постулаты:
- У Бунина нет фальши (1933).
- Сказано бывает немного, но ясно становится все (1933).
- В этой книге нет разделения между "поэзией" и "правдой", в ней одно становится другим┘ (1939).
* * *
Бунин давал путеводную нить. Но и опровергал. И вселял надежду.
Петр Бицилли читает "Божье древо" и не может сдержать восторга: эти крошечные рассказы - из вершин русской литературы. Бунин чувствует тайные отношения между предметами, потому и может найти наиболее точное слово (и нос пьяницы действительно похож на клубнику, и дождь действительно стрекочет по бумаге).
Кризис истории, кризис культуры мировой, гибель русской культуры┘ Но Бунин еще рядом, и, значит - рядом пока и великая русская литература.
Владимир Вейдле смотрел в будущее еще мрачней. Писал про "умирание искусства". Везде, во всем - разлад, утрата целостности. Роман подменился биографиями знаменитостей, воображение вытеснено "коллажем" из документов. Сама культура, в сущности, уже не может существовать без уродующего воздействия цивилизации.
Но в это же время Бунин писал "Жизнь Арсеньева". И автор "Умирания искусства" будет читать эту вещь как откровение:
"В литературе только то по-настоящему и важно, что превышает литературу, отменяет ее историю, сводит к суете так называемую литературную жизнь┘ Однако из русских старших современников моих - тут я к истории возвращаюсь - никто меня на мысли эти еще при жизни своей столь упорно не наводил, как именно Бунин".
История Арсеньева - история художника, мучимого творчеством. Его дар еще не нашел настоящего воплощения. Но эта жизнь с редким совершенством запечатлена "поздним Арсеньевым" - самим Буниным. И ведь эта книга - не архаизм! Она - веяние времени: не роман, скорее - воспоминание. Но "пронизанное воображением воспоминание", за которым так ощутима ликующая сила бунинского искусства: "Все досказано до конца, и музыка все же не убита".
* * *
Сколько критических глаз смотрелось в творчество Бунина! Каждому оно шепнуло что-то очень важное. И сколь различны были эти "шепоты"┘ И "мгновенная завершенность" фразы и образа, и преодоление "смерти искусства", и русская традиция точного слова┘ Все это было, как было и многое другое. Была способность отразить не только то, что в тебе изначально заложено, но и то, что настойчиво ищут другие.
Писатель, критик, говоря о другом писателе, всегда говорит о себе. Правило, которое почти не знает исключений. Но прикасаясь к творчеству Бунина, критики русской эмиграции говорили не просто о себе, но самое важное о себе. Их самосознание вспыхивало в наиболее точных словах, обращенных в сторону Бунина. Именно через самое важное в Бунине они постигали свое.
┘И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал┘
Глядя в "магический кристалл" пушкинского творчества русские писатели многое понимали и в самих себе, и в судьбах России: ее прошлое, настоящее, вечное. "Свободный роман" творчества Бунина и эмигрантской критики приоткрыл даль той же вечности. Дали той бесприютной России, которая стронулась с места в начале века, пошла в неведомое, идет и до сих пор.