ПРОНЕСЛАСЯ и унеслася. Нынче чувства не в моде. Чю-ю-ювства - это фи, дурной тон, их следует стесняться. Слезливость, слюни, сопли, близкое по звучанию английское sloppy - все эти жиденькие, уничижительные слова означают одно - сентименты, то есть нечто отжившее, старомодное, как дамский капор или муфта, как домашнее музицирование юной девы, сладкоголосый Чайковский, монолог Наташи Ростовой у распахнутого окна, фетовское "Шепот, чудное дыханье, трели соловья". Недаром нынче так любят по-новому ставить классику, уж так по-новому, что живого места не сыщешь. И главная режиссерская задача - избавиться от чувств, чтоб все, что было всерьез, стало понарошку, "все, что было раной, оказалось шуткой, и немножко странно, и немножко жутко". Зато современно.
Впрочем, ограничусь поэзией. "И неплохо бы, конечно,/ чтобы сладкий голос пел,/ чтобы милый друг сердечный/ тут же рядышком сопел!" - вот такие сегодня стихи. Потому что "Шишел-мышел вышел вон!/ Наступил иной эон./ В предвкушении конца/ - ламца-дрица гоп цаца!" Вот вам и девиз эпохи - ламца-дрица гоп цаца. Даже скупая мужская слеза содержит больше влаги, чем требуется. Суше, суше, еще суше. Желательно с иронией. Можно с едкой, можно с горькой, можно просто. Лишь бы с иронией. Потому что без нее - что за разговор?
Все уже было, все соловьи уже отщелкали, остались только пересмешники: "Вот снова окошко, где снова не спят./ То выпьют немножко, то так посидят┘"; "На холмах Грузии лежит такая тьма,/ что я боюсь, что я умру в Багеби┘"; "На даче спят. Гуляет горький/ холодный ветер. Пять часов./ У переезда на пригорке/ c усов слетела стая сов". Рецепт таков: нарезку из классиков поместить в весьма заниженный контекст, состоящий из легко узнаваемых реалий и жаргонных словечек, и все это спрыснуть пофигистски ироничной интонацией. А как может быть иначе, если "все сказано. Что уж тревожиться/ и пыжиться все говорить!/ Цитаты плодятся и множатся./ Все сказано - сколько ни ври". Неужели все? Но у тех же Еременко, Кибирова, Новикова можно найти стихи без цитат и ерничанья (ну разве что с юмором), которые звучат абсолютно свежо. Правда, нынешняя поэзия так приучила к стебу, что всякая неожиданно сверкнувшая лирическая строка кажется стилизацией. К тому же потерявшие бдительность и впавшие в лирику поэты настолько этого пугаются и так неловко себя чувствуют, что и читатель ( я, например) невольно начинает испытывать беспокойство и успокаивается лишь тогда, когда снова натыкается на цитаты, сопровождаемые привычной иронией. Создается впечатление, что поэт то и дело себя одергивает: "Друг Аркадий! Не говори красиво".
В самом деле. Можно ли в наше циничное, катастрофичное, технологичное, алогичное, такое-сякое время разводить лирику? Да и кто это будет слушать? Разве что какой-нибудь реликт, который случайно не вымер. Но стоит ли для него стараться? Да и получится ли, если обладаешь не бельканто, а сиплым, совсем немелодичным голосом, который годится лишь для насмешки и ироничного умствования? Но вот что интересно: этим голосом можно так говорить, что заслушаешься: "Все сложнее, а эхо все проще,/ проще, будто бы сойка поет,/ отвечает, выводит из рощи,/ это эхо, а эхо не врет./ Что нам жизни и смерти чужие?/ Не пора ли глаза утереть./ Что - Россия? Мы сами большие./ Нам самим предстоит умереть".
"Глаза утереть". Попробуй их утереть, если день ненагляден, ночь безоружна, сума пуста, душа беззащитна. Но есть чужие строчки, которые можно переиначить и пустить в дело, когда не хочется говорить всерьез. Есть близкие по звучанию слова, которыми приятно поиграть: "медикаменты комедианты/ белый товар/ клейкие ленты атласные банты/ черный отвар". Есть в конце концов и другие возможности: "Вот, бля, какие бывали дела - / страсть мое сердце томила и жгла! / Лю, бля, и блю, бля/ и жить не могу, бля,/ я не могу без тебя!" Если у лучших поэтов подобные строки перемежаются с другими - такими, которые трудно забыть, то у тех, что поплоше, нет ничего, кроме стеба. Такова программа. И не потому что мы большие, умудренные жизнью, искушенные, разочарованные и усталые, а потому что не взрослые и инфантильные, закомлексованные отроки, которые, стесняясь маминой ласки, густо краснеют и басят что-то грубовато нечленораздельное. Хорошо еще, если не отпихивают мамину руку, пытающуюся пригладить непокорный вихор. Только подростки стесняются проявления чувств, как своих прыщей. Только они убеждены, что все уже было, и ни о чем нельзя всерьез, что о любви можно лишь с матерком и кривой ухмылкой, о прошлом и будущем - небрежно и с ехидцей.
Так что у нас еще все впереди. Нам еще предстоит вырасти, возмужать и перестать стесняться самих себя, прикрываясь иронией, как ширмой. Впрочем, ирония - это совсем неплохо, если в меру. А если не в меру, то она ядовитая, способна прожечь до дыр самую ткань жизни. И останется только принимать дрань и рвань за единственную реальность. Хотя вряд ли слово, даже едкое, обладает такой властью над жизнью. "Жизнь такова, какова она есть, и больше никакова". Она течет себе и течет, а мы вольны высказываться по ее поводу, как нам Бог на душу положит (если захочет, конечно). Неужели весь этот стеб, эти неуемные ужимки и прыжки тоже от Него? Впрочем, Ему виднее. Он знает, что делает. Может, все это надо для того, чтоб очнулись от долгой спячки давно потерявшие свежесть "Кустарники. Звезды. Вода" и чтоб поэт, устав от собственных ухмылок, вдруг почувствовал, что "все колыханья, касания,/ мерцанья Пресветлой слезы/ опять назначают свидание/ и просятся вновь на язык".