Евгений Евтушенко выступает в Политехническом музее. 18 июля 1997 года. Фото Андрея Никольского (НГ-фото) |
КОГДА ПРИДЕТ В РОССИЮ ЧЕЛОВЕК...
Когда придет в Россию человек,
который бы не обманул России?
В правительстве такого чина нет,
но, может быть... когда-нибудь... впервые...
А что он сможет сделать лишь один?
Как столько злоб в согласие он сложит?
Мы ни за что его не пощадим,
когда он лучше сделать нас не сможет.
А как он лучше сделается сам,
когда обязан, как бы ни обрыдло,
прислушиваться к липким голосам
элиты нашей липовой и быдла?
Здесь уж быть должен медленен, но быстр.
Как сделать, чтобы бомбы или пули
прицельно попадали лишь в убийц,
а всех детей и женщин обогнули?
Как сохранить свободу и терпеть
нахальную невежливость свободы?
Взять в руки крепостническую плеть?
Но выпоротый пишет слабо оды.
Как не звереть, матрасы распоров,
не рыться в каждой люльке, в каждом
гробе?
Казнить больших и маленьких воров?
Россия станет, как пустыня Гоби.
Кровь Углича, Катыни, Колымы
размыла честь. Никто не наказуем.
Собою обесчещенные, мы
по честности, но лишь чужой, тоскуем.
Не раздавать бы детям леденцов,
а дать бы горькой памяти последки,
когда над честной бедностью отцов
смеются, как над глупостью, их детки.
А вдруг придет в Россию человек
не лжемессия с приторным сияньем,
а лишь один из нас, один из всех,
и не обманет - мы его обманем?
Когда придет в Россию человек?
Когда.... когда все будут человеки.
Но все чернее и чернее снег,
и все отравленней и мы, и реки.
И темная тяжелая вина
лежит на мне, и на кремлевском троне,
и даже - да простит меня она! -
на нищей солженицынской Матрене.
Не хлеба - человека недород
в России, переставшей ждать мессию.
Когда придет в Россию тот народ,
который бы не обманул Россию?
15 апреля 2000
Талса
ЛИЦЕЙ
Внутри системы полицейской
был тесный круг, почти лицейский,
шестидесятников-юнцов,
лихих обманщиков цензуры,
к несчастью, далеко не дуры,
чей взгляд на жизнь литературы
был так по-сусловски свинцов.
Копытами стучали в сцены
так, что в Кремле дрожали стены,
поэты, словно скакуны.
Но кто же были коноводы
гривастых скакунов свободы?
Поэты чуть иной породы -
не перышками скрипуны.
Их не унижу словом "критик".
Хочу открыть их, а не крыть их.
Я чуть зазнайка, но не нытик,
их слушался, а не ЦК,
и сам я завопил горласто
в руках Владимира Барласа
от пробудившего шлепка,
и Рунин мне поддал слегка.
Предостерег меня Синявский,
чтоб относился я с опаской
к прекрасной даме - Братской ГЭС,
и на процессе том позорном
меня благословил он взором,
пасхальным, как "Христос воскрес!".
Рассадин, Аннинский и Сидоров,
сбивая позолоту с идолов,
мне идолом не дали стать.
Средь цэдээловского торга,
и скуки марковского морга
их отличал талант восторга
с талантом нежно отхлестать!
А мой щекастый тезка Женя
и в министерском положеньи,
как помощь скорая, был быстр.
Как столько должностей он вынес!
Он вписан в твою книгу, Гиннесс,
как незамаранный министр.
Когда стервятнина младая,
шестидесятников глодая,
моих "Тринадцать" разнесла,
то сдержанно многострадален
поставил мне "пятерку" Данин
за страсть превыше ремесла.
При вас боялись мы халтуры
Поэтов от литературы,
уводят жирные амуры
и с публикою шуры-муры -
За нами нужен глаз да глаз.
Мы - баловни-первопроходцы,
но есть и ваше превосходство -
невидимое благородство
над благородством напоказ.
Когда меня не бьют под ложечку,
я умираю понемножечку.
Но есть враги, а есть родня.
Спасибо, что по-братски били,
но кое-что во мне любили
вы, написавшие меня.
Я - из советского лицея
волчей волков, лисы лисее,
но простодушнее щенка,
и, помня поцелуй Иуды,
все ждет чего-то ниоткуда
моя наивная щека...
1998-2000
МЕЖДУ ЛУБЯНКОЙ И ПОЛИТЕХНИЧЕСКИМ
Между Лубянкой и Политехническим
стоял мой дом родной -
"Советский спорт".
Мой первый стих был горько
поучительным,
а все же мой -
ни у кого не сперт!
Я в том стихе разоблачал Америку,
в которой не бывал я и во сне,
и гонорар я получал по метрикам,
и женщин всех тогда хотелось мне!
И бабушка встопорщилась на внука вся,
поняв, что навсегда потерян внук,
и в краску типографскую я внюхивался,
боясь газету выпустить из рук.
Я сладко повторял "Евг. Евтушенко",
как будто жемчуг выловил в лапше,
хотя я был такой Несовершенко,
из школы Исключенко,
и вообще.
И внутренние штирлицы дубовые,
надеясь по старинке на "авось",
меня
там, на Лубянке, привербовывали,
стращали,
подкупали...
Сорвалось.
Тянул другой магнит -
Политехнический,
неподкупаем и непокорим,
не в полицейский воздух -
в поэтический.
Мое дыханье тоже стало им.
Там отбивался Маяковский ранено
от мелкого богемного шпанья,
и королем поэтов Северянина
там выбрали...
Не дождались меня.
Здесь "Бабий Яр" услышала Россия,
и прямо у сексотов за спиной
случились в зале
схватки родовые
С Галиной Волчек,
и со всей страной.
И, словно воплощенная опасность,
чаруя этих и пугая тех,
Москву трясла, как погремушку, гласность
в тебе, как в колыбели,
Политех!
Булат нам пел про Леньку-Короля.
Кавказской черной тучей шевелюра
мятежными кудрями шевелила,
над струнами опальными паря.
И среди тысяч свеч,
в страданьях сведущих,
в ожогах слез тяжелых, восковых,
стоял я со свечой за моих дедушек
у стен Лубянки,
где пытали их,
А если и не создан я для вечного,
есть счастье -
на российском сквозняке
быть временным,
как тоненькая свечечка,
но у самой истории в руке.
Между Лубянкой и Политехническим
теперь стоит валун из Соловков.
А кем он был открыт?
Полумифическим
подростком из "сов. спортовских" портков.
Железный Феликс в пыль подвалов
тычется.
Я этому немножечко помог.
Между Лубянкой и Политехническим
вся жизнь моя...
Так положил мне Бог.
25 апреля
Талса
"ФЕНЕЧКА"*
Потерялась "фенечка"
Выживешь ты, Женечка?
Ну, Танечка, кого ты любишь?
Кому ты "фенечку" плетешь?
Чьи письма прячешь ты под ключик?
С кем целоваться невтерпеж?
Весь шар земной - твой подкаблучник,
когда бледна, как лунный лучик,
полулетишь, полуидешь,
и жалуется крошка-лучник
Амур - и сводник, и разлучник:
"В нее никак не попадешь!"
Ах, Танечка, любя вприглядку,
ты, в жизнь добавив беспорядку,
сдувая с глаз дыханьем прядку,
ссыпая бисер на тетрадку,
где положила, как закладку,
надкушенную шоколадку,
сплела мне фенечку-загадку,
в нее разгадки не вплетя,
и этой "фенечкой" на счастье
ты обняла мое запястье
и было так легко запасть, и...
Бога спас меня от сей напасти,
монашка, ведьмочка, дитя.
Эх, Танечка, какого чорта
ты наплела сто коробов?
Твоя любовь такого сорта,
что непохожа на любовь.
Кем вроде "фенечки" ты сперта
с моей руки? Он - мастер спорта,
наверное, с ринга, а не с корта
и всем показывает гордо
ряды искусственных клыков?
Актер, что выглядит потерто,
подобье старого ботфорта?
А все-таки каков актер-то,
да и любовник-то каков!
Я на руке моей усталой
носил подарок детский твой,
но этот бисер запоздалый
лукаво смылся, как живой.
Носить его мне было лестно,
и я был горд без всяких прав,
но порвалась неслышно леска,
свободу бисеринкам дав.
Они недолго погордились
найдя не дурня, не хлыща,
но покатились, покатились,
другого все-таки ища.
И ты сама - вся ускользанье.
Тебя к рукам не приберешь.
Ты - божий дар и наказанье,
не женщина, а просто дрожь.
С тобой нельзя крутить романа,
как будто бы с клочком тумана,
а может, я и сам такой,
но я запястье трону: странно -
там от пропажи этой рана
саднит и ноет под рукой.
Какая в жизни перемена,
в которой все мы не вольны,
и эти "фенечки" - замена
всех мертвых символов страны.
Ах, Танечка, как драгоценно,
что вы в меня не влюблены,
но чувствуете сокровенно
мои мучительные сны...
Нас познакомил Окуджава.
В музее тесном окружало
людей дыхание его.
Его арбатская держава
нас так таинственно сближала,
что не поделать ничего.
Где эта бисерная змейка -
спасительница и злодейка?
Где та музейная скамейка,
откуда, очень молода,
мне в руки прыгнула записка:
"Не умирайте - это низко.
Т. Мне семнадцать. Журналистка".
Жить скучно, Танечка, без риска,
но раз уж вы максималистка,
я постараюсь жить всегда.
15 апреля 2000
Талса