Дом в имении Мураново под Москвой, построенный по проекту Евгения Баратынского. Фото Артема Чернова (НГ-фото) |
КОГДА в будущем надеяться не на что, а настоящего стыдно, остается искать утешения в прошлом, любить прошлое и гордиться прошлым. Ищущим подобного забвения советую почитать Евгения Баратынского, поэта современного, как нельзя кстати, обратившего свою печаль - мировой скорбью, свой страх - космическим ужасом, свои предчувствия - пророчествами вселенских катаклизмов. Читатель конца XX века увидит в стихах Баратынского отнюдь не то же самое, что находили его современники. Исследователь "Литературных направлений Александровской эпохи" Н.А. Котляревский уже в начале уходящего века писал, что "то миросозерцание поэта и форма, в какую оно вылилось, не могут быть приурочены ни к какой определенной исторической эпохе". Многозначность и многослойность поэтических образов и формул Баратынского допускает множественность трактовок и толкований: прежде Шопенгауэра он становится певцом крайнего индивидуализма и пессимизма, прежде Шпенглера - надгробописцем промышленной цивилизации Запада.
Первое (если не считать набранного курсивом посвящения "Князю П.А. Вяземскому") стихотворение "Сумерек", итоговой книги Баратынского, "Последний поэт" начинается строками, ныне известными каждому, кто способен еще что-либо помнить (а чем жива поэзия, как не отрывками, цитатами, которые умирающая культура передает нарождающейся?):
Век шествует путем своим
железным;
В сердцах корысть, и
общая мечта
Час от часу насущным и
полезным
Отчетливей, бесстыдней
занята.
Исчезнули при свете
просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам
преданы.
"Здание, построенное на песке, недолговечно; поэзия, выразившая собою ложное состояние переходного поколения, и умирает с тем поколением, ибо для следующих не представляет никакого сильного интереса в своем содержании", - отозвался о "Сумерках" в декабре 1842 г. Белинский, прогрессистские воззрения которого на литературу намутили много воды и отвратили от истинной поэзии несколько поколений читателей. Но оставим на время свергнутому кумиру право покойно пребывать во прахе. Обратимся к "оборотню" Баратынскому.
Евгений Абрамович Боратынский родился 19 февраля (2 марта) 1800 г. в имении Вяжля Кирсановского уезда Тамбовской губернии, подаренном отцу его и дяде императором Павлом I. Здесь протекли годы безмятежного младенчества на лоне природы; здесь же, в новопостроенном доме в урочище Мара, в атмосфере взаимной любви и уважения между родителями и восемью детьми прошло отрочество Боратынского, внезапно оборванное ранней смертью отца - Абрама Андреевича. Впоследствии Баратынский напишет о призраке отца одни из самых проникновенных своих строк:
Давно, кругом меня, о нем
умолкнул слух,
Прияла прах его далекая могила,
Мне память образа его не
сохранила,
Но здесь еще живет его
доступный дух;
Здесь, друг мечтанья и природы,
Я познаю его вполне:
Он вдохновением волнуется
во мне,
Он славить мне велит леса,
долины, воды;
Он убедительно пророчит мне
страну,
Где я наследую несрочную весну,
Где разрушения следов я
не примечу,
Где в сладостной тени
невянущих дубров,
У нескудеющих ручьев,
Я тень священную мне встречу.
"Бессмертную весну" ("Стихотворения Е.Баратынского", 1835) поэт изменил при позднейшей переправке на "несрочную". Поэзия не была для Баратынского "себялюбивым наслаждением", но делом жизни, оправданием земного бытия. Насколько кропотливо работал Баратынский над текстами, можно также судить по сохранившемуся автографу "Признания" 1833 г. (см. ПСС, т. 1, 1914). Кстати, на оборотах тех же листов Боратынский набрасывал чертеж нового дома в Каймарах, казанском имении жены, Настасьи Львовны Энгельгарт, и четкий план хозяйственной деятельности.
Жизнь и поэзия совсем не одно и то же. Баратынский, как всякий истинный поэт, не дорожил каждым вздохом своей Музы. Он старательно исключал автобиографические подробности из своих ранних стихотворений, работая над собраниями, и нередко жертвовал частным ради целого, отчего так много, иногда равноправных, редакций и вариантов.
Многолетнему другу, а затем и свояку Н.В. Путяте в мае 1828 г. поэт сетовал: "┘некоторые из моих перемен хороши для целого. Впрочем, я никак не ручаюсь за справедливость своего мнения. Поэты по большей части дурные судьи своих произведений. Тому причиной чрезвычайно сложные отношения между ими и их сочинениями. Гордость ума и права сердца в борьбе непрестанной. Иную пьесу любишь по воспоминанию чувства, с которым она написана. Переправкой гордишься, потому что победил умом сердечное чувство. Чему же верить?"
Однако вернемся обратно, в Мару, где под присмотром наставника и учителя французского языка Жьячинто Боргезе читает классицистов и классиков, усваивает свободомыслие и грезит далекой Италией Боратынский. (Круг замкнется: послание "Дядьке-итальянцу" станет последним стихотворением Баратынского, написанным незадолго до смерти в Неаполе.) Александра Федоровна Черепанова, мать Боратынского, пережившая на девять лет своего первенца, была выпускницей (с "шифром" - высшей наградой) Института благородных девиц при Смольном монастыре. Глубоко погруженная в европейскую культуру, она стала для сына воспитательницей чувств, о чем свидетельствует их переписка, ведшаяся исключительно по-французски.
В дорогу жизни снаряжая
Своих сынов, безумцев нас,
Снов золотых судьба благая
Дает известный нам запас.
Но "роковые прогоны жизни" были не за горами. Вскоре Боратынский был отправлен в частный немецкий пансион, откуда в связи с образовавшимися вакансиями принят в Императорский Пажеский корпус, где и произошла 19 февраля (2 марта) 1816 г. с неокрепшим подростком та самая история, последствия которой надолго определили его дальнейшую судьбу. Преднамеренная кража пажами Ханыковым и Боратынским довольно крупной суммы казенных денег и золотой табакерки у камергера Приклонского возмутила Александра I. Императорским повелением им запрещено было "вступать в какую-либо иную военную или статскую службу, кроме солдатской". Не выслужив офицерского чина, Боратынский не мог подтвердить своего дворянского звания. Тяжесть жестокого, но заслуженного наказания нес он целых десять лет. Испытания, выпавшие на его долю, не сломили, но только укрепили дух.
"С самого детства я тяготился зависимостью и был угрюм, был несчастлив. В молодости судьба взяла меня в свои руки. Все это служит пищею гению; но вот беда: я не гений. Для чего ж все было так, а не иначе?" (Боратынский - Путяте в марте 1825 г.)
Одно из самых ранних произведений Баратынского "Отрывки из поэмы: Воспоминания" (1819), которое хотя и является частью переводом, частью пересказом поэмы Легуве, а в прижизненные собрания сочинений не включалось, - прообраз его будущей поэтической философии.
Так, перешедши жизнь
незнаемой тропою,
Свой подвиг совершив, усталою
главою
Склонюсь я наконец ко
смертному одру;
Для дружбы, для любви, для
памяти умру;
И все умрет со мной! - Но вы,
любимцы Феба,
Вы, вместе с жизнию приявшие
от Неба
И дум возвышенных и сладких
песней дар!
Враждующей судьбы не
страшен вам удар:
Свой век опередив, заране
слышит Гений
Рукоплескания грядущих
поколений.
Даже в этом небольшом отрывке можно различить мотивы таких, например, зрелых стихотворений Баратынского, как "На что вы, дни! Юдольный мир явленья┘", "Мой дар убог, и голос мой не громок┘", "Недоносок" и других. У больших художников онтология всегда предшествует антологии. Цельная личность вырабатывает сперва общий взгляд на вещи, общее мировоззрение, которое в дальнейшем приложимо к любому роду деятельности: поэзии или философии, музыке или научным изысканиям. Стихи Баратынского "не вполне высказывают тот мир изящного, который он носил в глубине души своей" (И.В. Киреевский "Е.А. Баратынский"). Отчасти об этом и говорит поэт в стихах "На смерть Гете" (1832):
С природой одною он жизнью
дышал:
Ручья разумел лепетанье,
И говор древесных листов
понимал,
И чувствовал трав прозябанье;
Была ему звездная книга ясна,
И с ним говорила морская
волна.
Изведан, испытан им весь
человек!
И ежели жизнью земною
Творец ограничил летучий
наш век,
И нас за могильной доскою,
За миром явлений, не ждет
ничего:
Творца оправдает могила его.
Под влиянием нового петербургского окружения (А.Дельвиг, В.Кюхельбекер, А.Пушкин) в 20-е годы Баратынский пробовал себя в различных жанрах: короткого эротического стихотворения, язвительной эпиграммы, шутливого послания, психологической поэмы и любовной элегии. Хотя в каждом из них он достиг истинных высот, все же эти опыты скорее дань моде и запросам своего времени. Лишь в Москве, вдали от шумного света, а позднее в уединении наследных имений из одного из Баратынский превратился в единственного в своем роде. В самом деле, кто еще из его современников мог бы написать столь загадочное, во многом пророческое стихотворение, как "Последняя смерть".
Сначала мир явил мне дивный
сад;
Везде искусств, обилия
приметы;
Близ веси весь и подле
града град,
Везде дворцы, театры,
водометы,
Везде народ, и хитрый свой
закон
Стихии все признать
заставил он:
Уж он морей мятежные пучины
На островах искусственных
селил,
Уж рассекал небесные равнины
По прихоти им вымышленных
крил;
Все на земле движением
дышало,
Все на земле как будто
ликовало.
"И это поэзия?.. И это хотят нас заставить читать, нас, которые знают наизусть стихи Пушкина?.. И говорят еще иные, что XVIII век кончился!.." - вопрошал и восклицал неистовый Виссарион в рецензии на "Стихотворения Баратынского" (1835). Да, действительно, нет у Баратынского пушкинской гладкописи и сладкозвучия, поскольку смысловую нагрузку стиха несут согласные. Словарь его не богат, но оригинален. Для выражения всех изгибов мысли и движений чувств поэту не хватало общеупотребительных речений: часто использовал Баратынский устаревшие слова и обороты, изобретал новые. В качестве яркого примера можно привести четыре строки из "Последнего поэта", показующие скульптурные возможности "тяжелого" слога:
Суровый смех ему ответом.
Персты
Он на струнах своих остановил,
Сомкнул уста вещать
полуотверсты,
Но гордыя главы не преклонил.
Тем временем Боратынский занимался хозяйством в подмосковном Муранове: выстроил дом, переоборудовал мельницу, завел лесопилку, вместо сведенного леса насадил новый. Настасья Львовна за время замужества родила ему девятерых детей. По переписке Боратынского конца 30-х - начала 40-х годов можно составить достаточно полное впечатление о нем, как о рачительном хозяине, домовитом помещике и заботливом отце. "Материал, привезенный в Москву, до половины продан, и по двойной цене! Из Англии я получил 100 пил, каждая обошлась по 12р. 50к. Если машина чуть-чуть искусно сделана, нам некуда девать и 50-ти. 50 можно будет продать по 25" (Боратынский - Путяте в феврале 1842 г.). "Я на хозяйстве. Дом подымается; дрова торгуют. Осенью буду садить деревья" (ему же в мае 1842 г.).
В мае 1842 г. вышли "Сумерки". После них Баратынский написал несколько новых стихотворений, в том числе: "На посев леса", "Люблю я вас, богини пенья┘" и необычайную по своей простоте и силе "Молитву":
Царь небес! Успокой
Дух болезненный мой!
Заблуждений земли
Мне забвенье пошли,
И на строгий Твой рай
Силы сердцу подай.
Осенью 1843 года, закончив строительство дома, на деньги, вырученные от удачной продажи леса, Боратынский с семьей отправился через Петербург в заграничное путешествие. Исколесив вдоль и поперек Германию, он почти на полгода обосновался в Париже, где восстановил старые знакомства и завел множество новых. ("Пламенному революционеру" Огареву 44-хлетний Боратынский показался "старцем"). Из Парижа путь лежал через Марсель морем в Неаполь. На корабле, ночью, Баратынским написан "Пироскаф", выражающий твердую готовность его умереть для истинной жизни.
Через несколько месяцев 29 июня (11 июля) 1844 года Боратынский внезапно умер. Кипарисовый гроб с телом его только в августе следующего года был захоронен в Александро-Невской лавре. Эпитафией ему стали строки Баратынского:
В смиреньи сердца надо верить
И терпеливо ждать конца.
Баратынский всегда стоял в русской поэзии особняком и ни на кого, кроме, может быть, Мандельштама, всерьез не повлиял. Князь Вяземский в 1869 году писал: "Баратынский и при жизни и в самую пору поэтической своей деятельности не вполне пользовался сочувствием и уважением, которых он был достоин. Его заслонял собою и, так сказать, давил Пушкин, хотя они и были приятелями, и последний высоко ценил дарование его. <┘> Мы прочищаем дорогу кумиру своему, несем его на плечах, а других и знать не хотим; если и знаем, то разве для того, чтобы сбивать их с ног справа и слева и давать кумиру идти, попирая их ногами. И в литературе, и в гражданской государственной среде приемлем мы за правило эту исключительность, это безусловное верховное одиночество. <┘> Кумиры у нас недолговечны. Позолота их скоро линяет. Набожность поклонников остывает. Уже строится новое капище для водворения нового кумира".