НЕБОЛЬШАЯ повесть "Края далекие, места-люди нездешние" ("Дружба народов" # 1) знакомит с писателем, увы, ныне покойным. Борис Крячко, впервые опубликовавший свои рассказы в Германии под псевдонимом Андрей Койт, при жизни известности не приобрел. Единственная его книга "Битые собаки", которая вышла в Таллине десять лет назад, хотя и была замечена критикой, но в то время, как хорошо помнится, общественный спрос требовал литературы разоблачительной - или уж имевшей клеймо запретности, и потому как-то канула в небытие. Эстония к тому же быстро стала совсем отдельной страной со своей отдельной литературой, и тому, кто не обладал энергетическими задатками Михаила Веллера, в смысле обретения литературной среды и обнародования материальных свидетельств литературного существования, пришлось мало сказать туго.
Борис Крячко литератором, судя по всему, не был. Ни с кем не тусовался, ни в какой среде не варился, к стае не прибивался и даже членством в Союзписе биографии себе не испортил. И литературой не зарабатывал. Что, как мне кажется, позволило ему сохранить в чистоте свой человеческий облик, одним из существенных компонентов которого был безусловный художественный дар.
Повесть, публикуемая посмертно "Дружбой народов", в некотором смысле автобиографична. То есть автор берет впечатления, собранные за небольшой отрезок собственной жизни, когда пару лет он работал в судоремонтной мастерской в камчатском поселке. Но при этом автора в тексте практически нет - он именно и прежде всего наблюдатель, стороннее лицо, непредвзятый свидетель. Дав пятнадцать подробных и ярких портретов членов судосборочной бригады, автор делает нарочитую запинку: "а шестнадцатый где?". И отвечает, постулируя законы выбранной для себя поэтики: "Шестнадцатый в сторону отошел, смотрит на ватагу оборванцев и думает, как их половчей ухватить. Это я то есть, смотрю и думаю. Роль моя в бригаде незначительна, активной позиции не имею, и вообще мне интересней о других рассказывать, как по причинам врожденного эгоизма, так и по законам творчества, которое требует говорить о посторонних, как о себе, и о себе, как о постороннем. Первое у меня получается, второе не особо, потому что не уважаю раздеваться на публике и о себе речь держать буду либо в последнюю очередь, либо когда других свидетелей нет".
В "Краях далеких..." автор имитирует языковую стихию современного сопространственного ему народа. (Именно имитирует, а не воспроизводит, потому что воспроизведение не дало бы столь блистательного результата, порожденного отбором и личным стилистическим талантом.) Крячко не злоупотребляет нецензурной лексикой, без которой, как известно, русский человек не выразит и простейших понятий. Ошибаются те литераторы, которые думают, что, наполнив печатный текст словцами из разряда непечатных, они воссоздадут эффект актуального речевого потока. Ничуть не бывало! Хотя уже десятилетие, как цензура бессильна регулировать и нормировать литературную речь, избыточность соответствующей лексики делает из самого натуралистического опуса самый что ни на есть авангардный симулякр, поскольку законы печатного слова каким-то загадочным образом противятся лексической аутентичности означенного рода.
Здесь все в меру. Речевой слой, повторимся, воспроизводится с самой что ни на есть чуткой внимательностью. Что, может быть, и не слишком сложно - пиши, как говорят вокруг тебя, как говоришь ты сам, коли действительно принадлежишь к описываемой среде. То, что автору это прекрасно удается, доказывает неопровержимо - в этой бригаде, в этой мастерской он нормальный, свой человек, рабочая кость и так далее. (Что, между прочим, не отменяет его второй ипостаси - писателя и интеллигента, но об этом после.)
А народ вокруг него по большей части жизнью тертый, и местами до дыр. Нетрудно, собственно, догадаться, какие жизненные типы составляют основу населения тех мест, отдаленных от столиц, зато приближенных к традиционным местам заключения. Отбывавших заключение если не половина, то уж точно больше. Много бывших фронтовиков, свой второй фронт прошедших далеко за уральским хребтом. Есть бывший гипнотизер, неосмотрительно усыпивший районного начальника, наговорившего во сне много лишнего в затрепетавшую публику. Есть карточный шулер, регулярно в отпускном вояже восстанавливающий навыки профессии. Есть просто рванувшие за длинным рублем. Есть бывший инженер, собравшийся было на историческую родину. Есть даже один персонаж, так и родившийся в заключении, окончивший школу, получивший рабочую специальность и там изрядный срок оттянувший - пока на какой-то комиссии случайно не выяснилось, что никаких правонарушений за ним не числится (да и шанса у человека не было), на том вывели его за колючую проволоку и сказали - живи, как знаешь. Он в общем и целом так с тех пор и живет, только деньгам цены не знает и с женщинами избегает дело иметь - не приучен, обходится своими подручными средствами.
Философия тут своеобразная. Возвышенной романтики, как правило, не отыщешь, но и дерьма особенного (если не брать представителей совсем вышестоящих органов) тоже нет. Люди примеряются к обстоятельствам, а обстоятельства таковы, что не позволяют особенно развиться дерьму. Коллективный труд в условиях, где явные проявления дерьмовости оплачиваются человеческими смертями, вычищает человеческую натуру на уровне естественного отбора. Крячко предлагает вниманию эпизод, где шибко идейный капитан зашедшего подлататься судна не позволил ремонтировать вверенный ему объект лицам с прошлым, омраченным судимостью. А поскольку других с соответствующей специальностью в данном месте не обнаружилось, то и ушел из мастерской не солоно хлебавши. И что же? Разом попал в шторм и отправил на дно и себя, и всю свою команду.
Выстраивая свои образы, Крячко в первую очередь заботится о подлинности. Но подлинность для него означает постижение человека, проникновение в суть и глубь окружающих его личностей, которые, между прочим, следуя суровым законам пройденной школы жизни, отнюдь не стремятся быть раскрытыми и прочитанными. Они могут побалагурить, понарассказывать историй и баек, набрехать наконец, но в свой мир они чужих не допускают, не такое у них воспитание. Так что если портрет получается в конечном счете выпуклым, то за счет кропотливой внимательности наблюдателя, его умения по крохам, по обрывочкам да по клочкам докопаться до главного в человеке зерна, до яркой его непохожести.
Общий тон речи в "Краях дальних..." как бы такой пренебрежительно-иронический. О чем бы ни рассказывал автор (или персонаж - есть и такие истории), речь будет пересыпана самыми неизящными (зато емкими и точными) эпитетами и метафорами. "Кинули их необученных, как горсть соплей", "Никаких сходней в помине, разводья такие, что не перепрыгнешь, треск, грохот, и они со льдом плывут, а на берегу сторож с корейцем икру мечут, руками машут и что-то невразумительное кричат наподобие "счастливый путь".
За всем этим своеобразием - типажей и их словесных портретов - стоит между тем задача не просто насобирать коллекцию ярких человеческих типов, но вывести - пусть частное, но все-таки осмысленное - определение жизни. В четко сформулированном виде его, конечно, не вычленить, художественный все-таки текст, не агитплакат. Но в общем виде кое-что сказать можно: при самых дурных условиях и обстоятельствах жизнь остается жизнью, а человек - человеком. Притом разным и математическими формулами неисчислимым. И если в финале как бы нарочито оборванного текста (жизнь-то идет, что ей - и точку в ней как-то глупо ставить, такой вот финал) автор вдруг ни с того ни с сего (вроде бы) вспоминает, что сто лет назад "какой-нибудь шалопай волок девицу в кусты, приговаривая: "Будемте счастливы! Будемте счастливы!" - а сейчас молодой человек говорит своей избраннице между двумя сигаретными затяжками: "Да катись ты! Захочешь, сама придешь", - то это в общем-то еще не означает никакого приговора жизни и декларации пессимизма. Ну, говорит, балбес. А, может, и любит, только сам еще об этом не догадался.