Окончание. Начало во вчерашнем номере "НГ".
РОМАН Леонида Гиршовича "Прайс" (СПб.: изд-во Ивана Лимбаха, 1998) не только обширный, но и многоплановый. Он литературен до мозга костей - и в смысле формы (хотя в случаях сугубо литературных романов форма сама уже отчасти становится содержанием), к слову сказать, выполнен на достаточно высоком уровне. Автор ведет одновременно несколько тем, не только сопровождая развитие сюжета пространными рассуждениями, но и самой его конструкцией апеллируя к другим литературным и даже, осмелюсь предположить, музыкальным объектам.
На "первичном" уровне "Прайс" заявляет родство с жанром антиутопии, поскольку весь сюжет вытекает из одного исторически ложного события: 5 марта 1953 года всех евреев Советского Союза в одночасье высылают в таежный край Ижменского автономного округа. Далее происходит следующее: сосланные (те, кто выжил) как бы консервируют тот тип общества, из которого их насильственно удалили, а удалившее их общество, напротив, меняется - в сторону, естественно, тупой русской посконности и культурного лубка.
Несмотря на известный иронический подтекст в той части, где повествуется о страданиях "избранного народа" (автор однажды специально останавливается на этом вопросе, настаивая, что "еврейский народ" звучит оскорбительно и тот, кто не желает быть уличенным в проявлениях антисемитизма, должен писать либо "еврейская нация", либо "избранный народ", причем последнее обязательно раскавычив. Так мы и будем поступать впредь, в данном случае сохранив кавычки лишь как знак поползновений к цитате), несмотря на скрытую, но прочитываемую иронию, Гиршович здесь не может удержаться и от хорошо заметной сентиментальности.
Никоим образом не ставим ему эти сантименты в упрек! И паче того, с удовольствием разделяем с автором его сострадание к несчастным. Немножко неясно, зачем потребовался ему этот исторический кунштюк - или мало было у избранного народа действительных бед, что пришлось изобретать дополнительную порцию? Маслом, впрочем, как известно, каши не испортишь - восплачем с открытой душой и над страданиями, на деле не бывшими. Гиршович выстраивает нам тенденцию - содрогнемся и устыдимся с охотою.
Но кое-что проясняется в той части, что посвящена "заполнению вакуума", то есть "поборникам исконной (читай "русской". - М.Р.) культуры". "Еврейская опасность, - пишет Гиршович, - это искушение антисемитизмом, который для гонимых в целом - меньшее зло, чем для гонителей. Последних в случае успеха ждет не просто бесчестье - оно кратковременно, - но и полный упадок - чуть ли не на века". Трудно не согласиться - за нравственное падение было бы действительно справедливо расплачиваться веками. Однако у приведенной цитаты есть контекст, и контекст этот такого свойства, что не знаешь, как к нему (не желая прослыть антисемитом) и подступиться.
Описывая лишенное евреев общество, Гиршович, естественно, ориентируясь на свою задачу, не мог сделать его привлекательным. Но вот скрыть свою неприязнь к чисто русскому, без примеси вселенского, при определенном усилии, кажется, было возможно. В этой части Гиршович страшно напомнил мне только что читанный (и соответственно отрецензированный) роман Александра Проханова - только с перевернутой шкалой оценок, ну и уровень исполнения, разумеется, другой.
Безеврейная Русь рисуется не только как апофеоз пошлости и бездарности, петрушечных попыток нарядиться (в буквальном и переносном смысле) в истлевшие одежды исторического прошлого - что, может быть, и можно было скушать, хотя и поморщившись, но Гиршович поминутно еще и вставляет в текст плюхи типа "еще похабнее будет, чем хор русских ванюх". А уж "Новозаячий некрополь" из уст порядочного человека я и вовсе отказываюсь понимать...
И даже если это всего лишь проявления авторской резвости, игры вольной музы, так сказать, все одно не делает чести ни автору, ни его музе, вызывая разве что известную брезгливость да недоумение. К слову, описывая коренной народец фижм, на чью территорию были сосланы лучшие люди СССР, автор тоже не жалеет иронических красок. Вершиной его остроумия является в этом смысле сочиненная им народная фижменская песня - искореженный почти до неузнаваемости русский язык плюс тупо-похабный смысл. Остается от души поздравить весь избранный народ со столь выдающимися достижениями в областях этики и эстетики.
Особенно обидно все это в связи с тем, что "Прайс" имел потенцию к более значительному результату. Его первая половина (как раз страдательная) в художественном отношении значительно превосходит вторую (винительную), и образ главного героя, юноши Прайса - полусумасшедшего, полугения - давал все возможности вывести роман в относительно значимые дали. Несколько смешно поэтому выглядит фраза в авторском послесловии - читатель, мол, может обидеться на концовку: "Мало! давай еще! чего оборвал?" Вот уж об этом автору можно не беспокоиться... Прощай, избранный народ, надеюсь, наше новое свидание будет хоть немного отраднее...
ПОДВАЛ БЕЗ ВЫХОДА НАРУЖУ
Роман Владимира Маканина "Андерграунд, или Герой нашего времени" ("Знамя" # 1-4, 1998) был в этом сезоне абсолютным рекордсменом по вниманию критики ("НГ" писала о нем как минимум дважды - 20.05.98 и 13.05.99). Причину столь пристального "профессионального" внимания можно усматривать, в частности, в том, что "Андерграунд" насквозь литературен, составлен из межтекстуальных аллюзий по принципу мозаики и является в этом смысле лакомой приманкой для любого литературоведа, который, как и всякий другой смертный, любит поиграть в национальную филологическую игру под названием "узнай меня".
Маканин выстраивает глубоко нежизнеподобную ситуацию с непишущим писателем в центре. Вся интрига, точнее, все сплетения интриг "Андерграунда", кажутся порождением фантазии этого единственного полноценного, во всяком случае, полноценно прописанного персонажа. Другие - в особенности на его фоне, вернее, на фоне того внимания, которое уделил ему автор, - смотрятся чем-то вроде театра теней, силуэтами без объема, без внутреннего мира, психологии, без личностной ценностности, наконец.
Безлюбое, эгоцентричное, безочарованное отношение к миру (Петрович не только ничего во всей вселенной благословить не хочет, но совершает по ходу текста еще и два почти немотивированных убийства), которое демонстрирует этот немолодой (то есть обязанный стать хоть чуточку зрелым) писатель Петрович, не встречает никакой ответной, собственно маканинской реплики. Что вынуждает выбирать между двумя равно неприятными версиями: либо автор полностью устранил себя из текста и таким образом как бы заявил о своем принципиальном безразличии к нигилистической философии своего героя - либо солидаризуется с ней.
Если Маканин, следуя принципу "мы не врачи, мы боль", поставил себе задачей лишь обозначить некий мировоззренческий кризис определенного поколения интеллигенции, встретившего перелом эпох духовно раздавленным и творчески бесплодным, то эту задачу ему удалось выполнить. Его герой даже не вызывает сочувствия - он слишком агрессивен и чересчур для своих лет инфантилен. Его многословные филиппики городу и миру работают в прямо противоположном направлении, заставляя, даже против воли, проникаться симпатией к объектам его презрения или ярости, столь очевидно неадекватен его обличительный запал. Столь заметна его неспособность к сколько-нибудь критическому взгляду на себя.
Бушующая в Петровиче ярость наводит скорее на мысль о глубоком психическом повреждении его личности - не в смысле банального сумасшествия (хотя в сумасшедшем доме он побывает), а каком-то странном сущностном дефекте, не позволяющем ни на миг отделиться от собственного "я" (боязнь эту самость как-нибудь ущемить или, не дай бог, потерять составляет навязчивую фобию Петровича), встать на сколько-нибудь отстраненную позицию, проникнуть в мир другой личности.
Знаменательно, что "творческий продукт" этого писателя никак не охарактеризован (пусть он ничего не создает сейчас, но создавал же в прошлом!). Причина его озлобления может лежать в том, что его не оценили, но было ли что оценить? Если Маканин об этом умалчивает, должно же быть какое-то объяснение этому умолчанию. Или сам текст "Андерграунда", поданный как монолог Петровича, следует рассматривать как не маканинский, а петровичевый художественный труд? (Тогда, кстати, легко понять авторское "неприсутствие" в тексте.)
В этом случае задача Маканина видится как попытка заглянуть внутрь творческого сознания, чтобы узнать механизм создания текста. Тогда все, что составляет сюжет "Андерграунда", становится фантазией вдвойне - Маканин сочиняет, как сочиняет Петрович, а выдуманный Петрович, в свою очередь, сочиняет свою мизантропию...
Сконструировав столь сложно организованный текст, Маканин обрек его на существование внутри очень узкой аудитории. Замахнувшись на слишком, может быть, широкие обобщения, Маканин на самом деле "уплощил" повествование, свернул его в слишком тонкую трубку, заглянув в которую видишь только одно "я", искусственно выращенное до размеров вселенной. Но чтобы вжиться в эту художественную реальность, необходимо по крайней мере закрыть второй глаз, который видит оставшийся за пределами трубки гораздо более широкий и многосложный мир. Можно, конечно, на какое-то время заставить себя следить за происходящим в "подполье", где замурован Петрович, но долго любоваться муками этого добровольного узника своего эгоизма - несколько утомительно.
ПУСТЫЕ НЕБЕСА НАД МЕРТВЫМ ПОСЕЛКОМ
Виктория Платова (Беломлинская) никому практически неизвестна (хотя ее повесть "Роальд и Флора" уже фигурировала в букеровской шестерке 94-го года). Теперь она снова заняла место в шорт-листе - с повестью "Берег" (журнал "Время и мы" - с недавнего времени начавший выходить в России - # 141, 1999).
"Берег" - вещь очень жесткая, принципиально не интеллигентская, тем более не филологическая, как бы выбросившая из поля зрения "серединный" кусок бытия. Местом действия Платова избирает заброшенный рыбацкий поселок, где осталось всего две семьи. Жизнь этих людей груба и примитивна, но одновременно в определенном смысле - первична.
Бытописание менее всего входит в задачу автора, хотя описывается именно быт, - но это лишь средство, через которое Платова выводит своих героев в пространство экзистенциального бытия. Начинается "Берег" с собачьего воя по покойнику, с тупого оцепенения перед трупом жены, с первого ощущения мучительного человеческого одиночества, предвестника одиночества уже окончательного и неизбывного.
Две семьи прожили на заброшенном берегу многие годы - и все эти годы ненавидели друг друга. Рациональных объяснений нет. Дело не в характерах, не в зависти, не в разности жизненных установок - Платова старается довести ситуацию до крайней точки абсурдности: ненавижу, потому что слишком близко. Даже когда от каждой семьи остается по одному - сближение невозможно. Тоска по людям есть - а преграда между этими двумя все равно непреодолима. И когда женщина с дурным нравом, грубая и корыстная, в свою очередь умирает, когда главный герой остается вообще совершенно один, тоска эта становится столь нестерпимой, что утолить ее может только посланная в сердце пуля.
В повествовании Платовой нет решительно ничего "красивого" - как нет, видимо, в самой жизни, не облагороженной хотя бы отзвуком или отблеском иных начал. Язык "Берега" адекватен описываемому "материалу" - он достаточно скуп, хотя в случаях воспроизведения прямой речи следует за колоритом соответствующего речевого слоя. Платова настолько "антипоэтична" в своем стремлении обнажить безнадежность человеческой жизни, что это роднит ее скорее с западноевропейской, нежели собственно русской традицией. Над поселком висят пустые, открытые все той же Европой, молчащие небеса. Неудивительно, что в этом мире не спасает ни любовь, ни честность, ни доброта - ни злость, ни ложь, ни ненависть. Этот мир - юдоль скорби, царство умирания и разрушения.
За пределами мертвого поселка есть еще какой-то мир, откуда время от времени приезжают другие люди, но герои ни разу, даже в приступе самого последнего отчаяния, и помыслить не могут о том, чтобы выйти за пределы очерченного ими для себя круга. Не потому ли, что внешний мир столь же безнадежен, как и их разрушающийся поселок, только безнадежность эта скрыта до времени под пестрым покрывалом людской суеты? Похоже, что Платова именно это и имеет в виду, вкладывая своему герою предсмертную мысль об ожидающей его свободе.
* * *
Хотя сомнительно отыскать в этой шестерке тот единственный захватывающий роман, который открывал бы новые миры и горизонты, в целом выбор этого года кажется более взвешенным и аккуратным. При не-абсолютном качестве эти тексты дают известное представление о нынешнем состоянии литературы и каких-то наметившихся в ней тенденциях. Это жюри не приветствовало игры, не искало утешения в формальных изысках и, кажется, не стремилось найти повода к рискованным, зато эффектным решениям. В этом выборе чувствуется интерес к проблематике, пусть не вполне реализованной, но, во всяком случае, заявленной. Если писатели, а вслед за ними и литературные жюри, наконец, всерьез заинтересовались жизнью, а не литературной игрой в жизнь - это можно было бы только приветствовать.