Арбат манит и зовет. Фото Евгения Никитина |
В детстве папа наказывал, ставя в угол. Угол был страшный, угол был в кладовке, там не было окна, но был диван. В углу можно было поспать на диване, поэтому я не извинялся, а просто спал. Мой же младший брат всегда извинялся. Ему не нравилось спать на диване в кладовке, поэтому он извинялся сразу через пять минут. За то, что я долго спал на диване в кладовке и не извинялся, вся семья считала меня очень упрямым, а Витя считался доброжелательным и отзывчивым. Еще в кладовке можно было залезть под диван и представить, что ты в трюме корабля, который пересекает Атлантику, или же ты на подводной лодке, как капитан Немо. Я любил Жюля Верна. А еще в кладовке можно было копаться в запасах провизии. В советское время все запасали еду, так было принято. Однажды меня наказали, поставили в темную кладовку, но я нашел в запасах провизии конфеты и все съел. Еще в кладовке был велосипед, и деревянные лыжи, и примус. Примус доставали, когда не было света. Примус пах керосином. Кладовка была таинственной, при желании в ней можно было очень долго быть наказанным. Я любил, когда меня наказывали, а младший брат не любил.
Учительница литературы
В детстве на Камчатке у меня была учительница литературы из Москвы. Как она оказалась в нашем захолустье – непонятно. Возможно, муж увез ее на севера, погнавшись за длинным рублем. Может, ее молодой семье светила кооперативная квартира, а денег не хватало. Как-то раз на уроке литературы вместо привычного яичница (в моей семье все говорили «яичница», да и все вокруг говорили «яичница») я сказал «яишница». Потом сам испугался и покраснел. Но учительница вдруг заулыбалась и сказала:
– Яишница, яишница, у нас все на Сретенке говорили «яишница», да и на Малом Конюшенном у бабушки так говорили. – Потом подумала и добавила: – А яичница – это по-ленинградски.
Дома я долго рассматривал карту СССР. До Москвы было 10 тысяч километров, до Ленинграда – 11. Мама на кухне жарила яичницу с помидорами. Папа смотрел хоккей. Младший брат играл в детской. Кошка Мурка лежала на тахте. Передо мной на столе лежал учебник математики. Родители хотели, чтобы я поступил в Москву на инженера. Инженеров все уважали. Слово «математик» я тогда знал, а «филолог» не знал, но почему-то впервые в жизни я почувствовал интерес не к интегралу по поверхности, а к произношению слова «яишница». А молодая учительница у нас долго не проработала. Видимо, Арбат и Сретенка звали и манили.
Статья
Статью в аспирантуре надо написать. По экономике. Хожу страдаю, ничего в голову не лезет. Пожаловался Герману Власову. Он поэт, поэты все знают.
– Тьфу, – говорит Герман, – я тебе сейчас тысячу тем накидаю.
– Ну, кидай, – говорю.
– Влияние художественного метода романтизма прерафаэлитов на поэтический ассонанс поэтики Германа Власова нулевых годов ХХI века.
Подумал.
– Это про тебя, что ли? – спрашиваю.
Герман помолчал, засмущался.
– Ну, так, – говорит.
Я опять подумал.
– Хорошая тема, – говорю, чтобы не обидеть, – но где там экономика?
– Ну добавь «в условиях конкурентной экономической среды».
– Логично, – отвечаю Герману, – но все же.
– Какой ты привередливый, хорошо, «Экономическая составляющая российского поэта на рубеже десятых годов ХХI века на примере поэтического мира Германа Власова».
Я опять подумал.
– Это, – отвечаю, – на диссертацию тянет, а мне просто статья нужна, экономическая.
– Статью за спекуляцию дают, – пошутил Герман.
– Ладно, – говорю, – пойду думать.
– Можно еще написать про платежный спрос поэта, – кричит мне в спину Герман Власов.
Осенью все зарастают
Был осенний южный день, деревья уже пожелтели, воздух приобрел холодок, но чувство теплой радости не покидало меня. Я шел в парикмахерскую. По дороге выпил кофе, съел янтарный чебурек и даже не заметил, как ткнул дверь парикмахерской, но дверь оказалась закрытой. Сначала я удивился, потом еще раз взглянул на график работы. График работы утверждал о рабочем дне, но дверь была закрыта.
Я подумал и написал парикмахерше Зосе в вотсап, что мне надо постричься.
Зося долгое время молчала, но потом ответила:
– Вам, Слава, стричься?
– Да, зарос, – отвечаю.
– Осенью все зарастают, – пишет Зося.
– А вы где? – спрашиваю.
– Я сижу на набережной Салгира и смотрю на воду.
У меня в голове пролетели тысячи литературных картин, предвещавших нехороший конец.
– Вас спасти? – спрашиваю.
– Нет, – пишет Зося, – здесь просто хорошо.
Я представил Зосю, как она сидит на лавочке возле реки Салгир и смотрит на воду, по который плывут желтые осенние листья. Легкая грустинка сквозит на ее лице, в руках она сжимает томик стихов Есенина.
– Осенью всегда грусть, – пишу.
– Мне не грустно, – отвечает Зося.
– Вам что, радостно? – пишу.
– Нет, мне не радостно, – отвечает Зося.
– Тогда что? – спрашиваю. В принципе, я шел стричься, а Зоси нет на месте.
– Сегодня днем я стригла Иосифа Генриховича, а потом заходил пекарь, а потом разносчик пиццы, а потом тетя Оля зашла с пуделем, пудель такой хороший.
– И? – пишу я.
– Мне вдруг показалось, что в этом мире все неспроста.
– И вы решили бросить стричь и пойти к реке.
Долгое молчание в чате. Потом:
– Эх, Слава, постригу я вас, постригу.
И вот я сидел еще минут десять, ждал Зосю и почему-то думал, что вот она сейчас придет, а я так ничего не понял и никогда уже ничего не пойму. А потом пришла Зося и как-то молча и горячо меня постригла.
Симферополь
комментарии(0)