Антонимус так ловко рубил и колол своим коротким мечом-гладиусом, что живым выходил из всех сражений. Битва между гладиаторами, деталь победного гладиатора, 320 год н.э. (мозаика) |
Я ласков с этими старыми книжками, как моя жена с котом. Самым потрепанным оказался Чехов, он давно потерял суперобложку, был гол. Я погладил Чехова по зеленой бархатистой спинке. Чехов мурлыкал.
Гоголь держался на честном слове. Я почесал его за ушком. Он довольно сощурился, лег на спину и заурчал.
Первый том «Советской поэзии» загудел телеграфной струной, второй укусил меня за палец.
Достоевского тошнило, пришлось убирать за ним.
«Античная драма» и «Античная лирика» были в двойном экземпляре, мои экземпляры соединились с отцовскими.
Обложка отцовской «Античной лирики» засаленная, желтая, местами черная, с въевшейся сажей. Отец брал книгу на работу в кочегарку. Я держу покрытую сажей «Античную лирику» в руках, мне представляется кочегар. Он кидает в топку печи лопатой уголь. Кочегар рыжий, с голым торсом. На его теле: на руках и спине – везде веснушки. Веснушки, как цветы, растут прямо на коже.
Мой отец-кочегар заканчивает работу, прислоняет лопату к стене, вытирает лицо и руки белым вафельным полотенцем, заваривает крепкий черный чай прямо в стакане, помешивает ложечкой, читает Гомера под мерное гудение печи.
Все в котельной горит красным цветом: огонь в печи, голый торс и лицо кочегара, все в крепком красно-черном цвете заварки, как инфракрасном свете старинной фотомастерской.
От «Тихого Дона» остался только второй том, первый куда-то пропал. То же самое случилось с «Войной и миром».
Я молча, без головного убора, постоял над первыми томами Толстого и Шолохова.
Я знаю, каково это – терять старшего брата. Он ушел, а я остался. Я иногда откладываю на завтра то, что мог бы сделать сегодня. Хотя уже школьником пробовал веревку на прочность.
Живой и мертвый – противоположности. Я подумал, что моего брата могли бы звать Антоним. Или Антонимус. А что?..
Мы с братом римляне. Я маленький, белокурый и толстый, в новых сандалиях важно, как патриций, иду по каменной лестнице Колизея. Брат кричит мне с верхнего яруса:
– Эй, дуралей, смотри под ноги, не наступи сандалией на тогу!
Солнце светит ему так на лицо, что мой старший любимый брат уже кажется мне не брат, а святой или как минимум император. Мы с братом римляне только наполовину, по отцу. По матери мы варвары. Отец, когда пьян, шутит, что его сыновей, как Ромула и Рема, воспитала волчица.
– Родила, как волчица, – уточняет брат. – Был мор, рабы и слуги умерли, отец был на войне. Выжил только старый раб – дакиец. Старый раб жарко натопил комнату, бросил на пол медвежью шкуру и заснул навсегда. Мать страшно кричала от боли, а когда ты родился, зубами перегрызла пуповину. Было много боли и крови. Посреди нечистоты и ужаса я увидел тебя, брат. И я увидел глаза нашей матери. Они были счастливые, брат.
Мой брат Антонимус был солдатом, он так ловко рубил и колол своим коротким мечом-гладиусом, что живым выходил из всех сражений.
Потом что-то случилось с моим возлюбленным братом. Он перестал молиться богам, стал водиться с какими-то оборванцами и рабами, рисовать на песке рыбу и раздал свои деньги. Когда его распинали в цирке Нерона, он сошел с ума и кричал что-то про любовь, про счастливые глаза нашей матери, а еще что-то по-гречески, про какой-то грех. О том, что мы живем, промахиваясь мимо цели, как будто мы какие-то лучники. Я горевал по тебе, брат.
Но потом ты явился во сне одной нашей знакомой жрице.
– Я узнала его лицо, – сказала мне жрица, – он был спокоен, одет в белую тогу, передавал тебе привет и велел не печалиться.
комментарии(0)