Николай Павленко. Михаил Погодин - М.: Памятники исторической мысли, 2003. - 360 с.
Историк и публицист, издатель-коллекционер Михаил Погодин (1800-1875), родившийся в один год со своим веком, кажется, вобрал в себя многое из того, что было свойственно "архивным юношам" двадцатых годов, хотя к ним и не относился. Любовь к литературе и истории, расцветшую в александровскую эпоху в Московском университете, он сохранил на всю жизнь. Эта тяга к гуманитарному знанию, унаследованная XIX веком от XVIII века, раскрыта автором буквально в нескольких цитатах из писем современников - Н.Надеждина, С.Шевырева. Но крестьянская жилка не позволяла ему упускать случай зарабатывать на том, на чем более щепетильный человек не стал бы греть руки. "Если Григорьев одолжил деньги у Погодина, то из этого непременно выйдет какая-нибудь у них история", - пишет Гоголь Шевыреву об Аполлоне Григорьеве. Верный оруженосец С.С. Уварова, но нелюбимый Бенкендорфом, Погодин не мог не быть под надзором III Отделения Е.И.В. Канцелярии. Для него самодержавие не было тождественно абсолютизму, а потому чиновников, защищаемых Бенкендорфом, Погодин терпеть не мог. Монархист, он в своих записках руководствовался самыми благородными мотивами, когда пытался в канун Крымской войны открыть глаза царю на то, что армия безнадежно отстала, наши ружья стреляют на двести шагов, а английские на тысячу двести, но при этом был не прочь получить за это деньги. Самиздат, конечно, как пишет Павленко, начался с этих записок. Но прославиться тамиздатом Погодин не рискнул, и верноподданный не без трудностей поборол в нем публициста. Он зарабатывал деньги, эксплуатируя молодых писателей, и при этом открывал этих молодых писателей публике, он скаредничал и недоплачивал полуголодному А.Н. Островскому сотни и при этом тратил тысячи на древнерусские рукописи, спасая их от верной гибели. Как разные времена славянофильствовали по-своему, так и погодинское отношение к принципиальному тогда польскому вопросу колебалось подобно тиражам "Колокола".
Его деятельность столь многогранна, что цифра в двадцать один том не кажется удивительной. Это не число томов его собрания сочинений, а количество томов биографического исследования Н.П. Барсукова, написанного еще в позапрошлом веке и посвященного ему. Михаил Погодин был профессиональным историком, о нем иногда вспоминают, когда речь заходит об уваровской триаде "православие, самодержавие, народность", приверженность которой он неоднократно высказывал. Но в качестве историка он навсегда остался в тени А.Шлецера и Н.М. Карамзина, своих предшественников на поприще норманнской теории. Ключевскому и Карамзину потомки не посвятили таких обширных монографий, зато их имена известны всякому, труды читают и профессионалы, и любители истории. Соловьев ежегодно выпускал по солидному тому русской истории, Погодин всю жизнь разбрасывался: издавал журналы, писал и публиковал драмы и путевые заметки, политические очерки, собирал коллекцию русских древностей. Соловьев создал теорию возникновения государственного начала из родового быта, пережившую его самого, норманнизм в том виде, в каком его исповедовал Погодин, погиб раньше автора. Своему методу работы историка он зачастую не следовал сам, а тех работ, где он его придерживался, не читали уже и современники. Зато на погодинских приемах собиралась буквально вся пишущая, мыслящая и преподающая Москва - так тонок был культурный слой, к которому принадлежал Погодин.
Павленко раскопал, что Пушкин советовался с Погодиным по поводу истории Петра и пугачевского бунта, а Льву Толстому Михаил Петрович посоветовал начинать историю двух породнившихся семейств не с 1812, а с 1805 года. Отношения с Гоголем два десятилетия явно выходили за рамки просто приятельских, а молодой А.Н. Островский как каторжный работал на погодинский "Москвитянин", где впервые вышла комедия "Свои люди - сочтемся". Но Островского будут читать долго, а погодинская "Марфа, посадница новгородская" никому не известна, хотя автор и возлагал на нее тщеславные надежды. У Погодина, судя по всему, не получалось то, о чем он мечтал: создать нечто, чтобы остаться в памяти потомков. Ему удавалось сиюминутное: застольные речи, афишки а-ля Ростопчин, выступления на чужих юбилеях, некрологи. Он не нашел бы в себе сил, подобно Марку Алданову, сказать другому писателю, в данном случае Ивану Бунину: "Вас будут читать пять тысяч лет, меня - три недели, а Пушкина - вечно". Но вот уже прошло много более ста лет после его смерти, а нет-нет да и вспомнили этого "неопрятного и растрепанного душой Погодина, ничего не помнящего, ничего не примечающего, наносящего на всяком шагу оскорбление другим┘".