Ирина Балабанова. Говорит Дмитрий Александрович Пригов. - М.: О.Г.И., 2001, 168 с.
ВНЕКИХ почитай незапамятных временах первая книжка концептуального проекта "Дмитрий Александрович Пригов", именуемая "Слезы геральдической души", была поделена на две половинки: "Слабые стихи" и "Сильные стихи". Нормально возникающий вопрос, зачем при обилии сильных текстов печатать слабые, как-то затушевался. Списали на литературное кокетство либо на пресловутую эксцентричность ДАП. Между тем характерно, что большая часть замечательных, ныне уже полуфольклорных стихов попала именно в раздел "слабые". Причина, как видится на расстоянии, была проста: "слабыми" ДАП окрестил тексты, атавистически апеллирующие либо к культурной традиции, либо - страшно сказать - к нормальным человеческим чувствам, иногда даже просто лирические ("Килограмм салата рыбного"). Это такой "Пригов с человеческим лицом". В "Сильных стихах" перед нами уже классический ДАП: с текстами о Милицанере, с соц-артовскими и концептуальными игрищами etc. Сожительство этих двух Приговых под одной обложкой обозначило доминанту его последующей литературной практики: несущественность текста как такового перед выработанной "художественной манерой поведения" автора.
Развернутой декларацией этого тезиса и является рецензируемая книга. Оправдывая название, она представляет собой почти непрерывный монолог. Роль собеседника (составителя) сведена к минимуму, отчасти даже комична. Так, открывая книгу эпохальным трюизмом: "Дмитрий Александрович Пригов - выдающееся явление современной культуры", - составитель подкрепляет его следующими количественными параметрами: ДАП "нарисовал так много рисунков и написал столь много текстов - словом, вписался в такое количество контекстов, что его след в культуре смог бы монументально воссоздать разве что конгениальный по масштабности Зураб Церетели".
Однако сам ДАП на протяжении монолога отталкивается именно от вторичности текста перед персоной автора. В сущности, перед нами развернутый манифест постмодерна - внятный и энергичный, в отличие от писаний теоретиков: "┘постмодернизм исходит из того, что все уже давно создано до тебя. Здесь нет предположения, что можно сказать что-то значительное, общезначимое, для всех важное<┘> критика любого дискурса естественно ведет к сомнению в собственном высказывании. И это самое мощное, конечно, в постмодернизме. Ни цитация, ни критика чужих дискурсов, а именно проблематичность личного высказывания".
Законно возникающий вопрос, зачем тогда книжки печатать, с лекциями выступать, зачем это говорение для всех, парируется лукавым ответом. Говорить (писать) оказывается-таки имеет смысл, но - посредством некоего "конвенционального" языка, по возможности максимально отдаленного от некоего "общего языка" и "общей культуры".
Практически вся предыдущая литература представляется ДАП порождением "моноязыка", "монокультуры". Спасительная альтернативная мультикультурность как раз и предполагает "ощущение необязательности собственного высказывания для другого, нетотальность его". А при переходе одного высказывания в другое возникает ирония - "знак относительности высказывания". Ирония эта направлена прежде всего против всяческой "тоталитарности", а "поскольку под тоталитарным понимался не только язык советский, советского мифа, но и любой большой дискурс, поддержанный какими-то сложными институциями (дискурс большой культуры, националистические дискурсы и прочее), то работа с ними и внутренняя их критика, изнутри используемого дискурса, - наиболее общее, что могло всех объединить".
Согласно Пригову, в 60-е годы диссиденты-радикалисты (к которым он причисляет и Бродского?) в противостоянии ложному советскому языку должны были выстраивать "такой же мощный язык". "Другой путь был явлен┘ в преддверии уже тотального изменения культуры, концептуальным кругом, который явил позицию, где противостояние не есть способ выдвижения такого же мощного тотального языка, а просто относительности всех высказываний".
Впадая в "экстаз дискурса", ДАП ностальгически живописует тот "круг соратников" и тот литературный этикет, которые привели к созданию его собственного "конвенционального" языка: "Это несколько походило на актив заговорщиков <┘> отдельный круг, внутри которого творятся тайные богомерзкие дела <┘> общество посвященных. Общество посвящения, рекомендаций, передачи информации из рук в руки". Немаловажной для людей этого круга являлась, по Пригову, стратегия поведения с властью. Заключалась она в приобретении сколь можно большей степени известности: "Потому что каждый следующий уровень известности - это и уровень безопасности". Переходить же на этот уровень следовало с неким "минимизированным" риском. В противовес "искренним" и "радикальным" художникам 60-х годов предлагалась "сложная и уклончивая жизненная стратегия": "чуткость в отношении дискурсивного и конвенционального поведения, помимо его жизненной необходимости, сделали этот тип поведения жизненной стратегией <┘> Это была не социально-политическая и даже не экзистенциальная стратегия, а, скорее, эстетическая <┘> Абсолютно все жили двойной жизнью, и это было правильно. <┘> Выживали, конечно, хитрые и сильные. Либо везение. Судьба. Все ходили по такой грани, и этика поведения была очень жесткая, как и нравственность институализированная".
Спору нет, все по мере сил устаканивали свои отношения с режимом и никто не стремился быть им перемолотым. Это, собственно говоря, личное дело каждого. Непонятно одно: почему та этика поведения (скорее - выживания), о которой вспоминает ДАП, стала фактом эстетическим. Что это за странная этика, которая проявляет себя, коррелируясь исключительно по отношению к другим, но не к собственным этическим установкам? И при чем здесь "тоталитарность" "большой культуры" (читай - культурной традиции), которую ДАП тотально же не приемлет?
Впрочем, так ли уж тотально? За декларацией кружковой самодостаточности нет-нет да и проглянет чуть не детское недоумение: "Не понимают". Замечательна в этом смысле давняя обида ДАП на структуралистов, не посчитавших концептуализм за искусство. А между тем все довольно просто. Ничего нового и оригинального тартусцы в идеях концептуального семинара увидеть не могли. В статье "К функции устной речи в культурном быту пушкинской эпохи" Лотман писал, что "кружковое поведение ведет за собой возникновение кружковых диалектов", писал о ситуации, когда "по языку отличают "своих" от "чужих", и сами языковые средства начинают распадаться на "наших" и "их": "В устной речи это приводит к поискам эквивалентов кавычек, что может достигаться с помощью интонации (саркастической, отстраненно официальной и т.п.). Отсюда - расцвет неологизмов <...> и смешение значений: семантика общеязыковых лексических единиц сдвигается так, что за пределами данного кружка становится непонятной".
Ср. у Пригова: "В конце концов язык выработался в некую узнаваемую общую конвенцию. Там, скажем, мяукнул кто-то - понятно, на что он намекнул. Контекст важен, контексты включаются. <┘> наш язык - это не только язык теоретического описания вещей, но это язык наших отношений".
Но если в пушкинское время кружковое говорение служило питательной средой для собственно литературы, то для ДАП оно является синдромом невозможности литературы как таковой. "Серьезная" литература, по Пригову, выродилась в некую нудную академическую тягомотину. Она нуждается в каких-то костылях, в синтетических гибридах: "выходах" в попсу, в инсталляции, в перформанс, в "художественное поведение", а - в идеале - в некий "проект длиною в жизнь". Наибольшую неприязнь у ДАП вызывают "чистые тексты, которые есть некие такие парижские эталоны, сами по себе ничего не значащие".
Не без кокетства рисует ДАП "портрет художника в старости": "Моя деятельность должна бы быть неактуальна уже лет 10 назад. Должно было прийти новое поколение, новые люди, которые бы поначалу со мною сражались, ненавидели бы меня. Потом пришли б другие, для которых я уже был бы ничего". Но всего этого не происходит, и ДАП - уже, похоже, без кокетства - восклицает: "И когда (с тоской) мои кости будут культурно блестеть на всяких анатомических культурных театрах (обреченно) - непонятно".
"Неактуальность деятельности", то есть бесконечный тупик, в котором концептуалист признаться себе как бы и не может, приводит к окончательному вытеснению стихов акциями и перформансами. Своеобразным следствием этой поликультурной энтропии является взгляд ДАП на свои ежедневные стихотворные штудии: "В принципе задача любого художника - канализировать собственную синдроматику, придать ей культурное содержание и представить общезначимой".
Частью подобного "канализирования", похоже, стал и этот сборник его монологов. Идеальный собеседник - поддакивающий, почти фиктивный - и лавинообразное говорение. В своем говорении ДАП умен, патетичен, искренен и поразительно простодушен. Так, на вопрос составителя, кто "интересно, адекватно или хотя бы любопытно" мог бы о нем написать, Пригов, "очень серьезно" (ремарка составителя) отвечает, что сделать это может только он сам: "Потому что, как правило, пишут с несколько иных позиций, которые меня просто не интересуют". В ином взгляде, в оценке со стороны, даже просто в зеркале он не нуждается. Замечательно, что большая часть книги не содержит ни слова о собственно литературе. Говорится о поведении, о новом культурном эоне и о том, как к нему приспособиться, etc. Замечательно и то, с каким увлечением и как охотно ДАП рассказывает о себе любимом.
Здесь любопытно провести параллель между рецензируемой книгой и беседами Соломона Волкова с Иосифом Бродским. Последний, напротив, стремится говорить о ком угодно: о Цветаевой, Фросте, Одене - только не о себе. Да простит мне Дмитрий Александрович, но при чтении этой книги я вспомнил слова, сказанные в интервью Бродским по поводу другого "выдающегося явления современной культуры": "Если поднести микрофон Солженицыну, он выложит тебе всю свою философию. Думаю, что это колоссальный моветон".
Вообще было бы неплохо издать эту книгу двухтомником: вместе с энэлосовской книжкой о литературной стратегии Пушкина. Такой бестселлер о стратегии литературного успеха в современных условиях. Некогда Брюсов и Шенгели утверждали, что можно научить человека писать стихи. Пригов учит тому, как следует вести себя так, чтобы тебя считали поэтом. Однако в какой-то момент этот своеобразный учебник поведения превращается в монолог уже безадресный, в никуда, даже не с самим собой. "Я птицеволк", - говорит Пригов, и от этого веет жутью, как лет 20 назад жутью веяло от его крика кикиморы. Свою роль санитара леса ДАП, безусловно, выполнил, однако петь, похоже, нет уже ни охоты, ни голоса - одна голая воля к психической канализации. Возможно, он с ужасом озирается: что они натворили, что из этого вышло. Когда-то Всеволод Некрасов писал о "синем воздухе" "надышанном" нам Мандельштамом". Воздух, надышанный ДАП, - необязательность мастер-класса, который сам-то он вполне успешно освоил - сотворил целое поколение. Но молодые, пришедшие на выжженное постмодерном поле, вовсю кокетничая с проблематичностью собственного высказывания, сами высказываются вполне тотально и довольно жестко.
P.S. Кстати, не стоит забывать, что к ДАП можно справедливо отнести сказанное им о Всеволоде Некрасове: "Он же удивительно обаятельный человек для тех, кого он любит".