Н.Валентинов. Два года с символистами. - М.: XXI век - Согласие, 384 с.
Сергей Маковский. Портреты современников. - М.: XXI век - Согласие, 448 с.
Сергей Маковский. На Парнасе Серебряного века. - М.: XXI век - Согласие, 560 с.
ЭТА мемуарная серия стала долгожданным подарком служителям культа Серебряного века. Наконец-то изданы полностью две книги Сергея Маковского, основателя и издателя знаменитого "Аполлона", а также - сюрприз для читателей - воспоминания мало кому известного революционного деятеля Н.Валентинова (Николая Вольского).
Мемуаристы повествуют "из разных глубин". "История символизма" Валентинова фиксирует в основном частную жизнь персонажей, разговоры о политике на лавочке или при разжигании самовара. У Маковского же, выросшего в семье придворного живописца, Серебряный век сложен из событий светского круга. Все, что происходило в салонах, редакциях солидных изданий, закрытых кружках, курортных пансионах, получает увлекательное (и, может быть, самое авторитетное) описание.
Уже в очерке об отце, открывающем книгу "портретов", Маковский декларирует свой принцип мемуариста: "оградить <текст> от всякой "Dichtung" (поэзии), отмечая одну строго проверенную "Wahrheit" (правду)". Такое "нордическое" противопоставление имеет смысл. Язык Маковского тяготеет к традиционности жанра и простоте, что защищает его от домыслов, на которые может спровоцировать размашистый стиль. Если по этому принципу выстроить все мемуары о Серебряном веке, то Маковский будет гораздо ближе к "Некрополю" Ходасевича, чем к явно мифологизированным "Петербургским зимам" Георгия Иванова и "Берегам" Одоевцевой.
Не полагаясь только на свою память, Маковский без всякой ревности цитирует многие другие источники. Делается это не только для полноты картины, но как бы для воскрешения и новой встречи милых сердцу биографов. Отброшенная поначалу "поэзия" (то есть сентиментальность) все равно входит в текст. Сначала чужими словами, а затем внедряется в интонацию автора и порождает такие созерцательно-критические пассажи, где анализ творчества только оживляет рассказ. Трогательность - кодовое чувство этих воспоминаний.
Начав издавать в 1909 году "Аполлон", Маковский отдалился от "мирискусников" (о них - в "портретах" Дягилева, Александра Бенуа и др.) и оказался в самом центре литературной жизни. Журнал объединил лучших поэтов. Здесь, на собраниях "поэтической академии", происходило размежевание символистов и акмеистов. Все коллизии этого переворота Маковский мог наблюдать и как участник, и как властный издатель. Поэтому действующие лица: Вячеслав Иванов, Анненский, Волошин, Мандельштам, Блок, Гумилев - фигурируют, помимо прочего, еще и как простые сотрудники.
Каждый "портрет" здесь - художественная биография. Реальность, не разделяемая на "жизнь" и "творчество" и, главное, подчиненная религиозному чувству. Вообще всякое подлинно религиозное устремление, не заигрывающее с мистикой, и определяет для Маковского "большого поэта". Именно в отношении художника к религии он видит исток и смысл всякого творчества.
Так, судьба Анненского поразила Маковского мучительной и неразрешимой загадкой его одухотворенного атеизма. Взгляд на поэта ускользает от твердого определения, но искусство, с каким он дается, сродни музыке. "Как ни прятался он за метафоры... как ни доказывал, что лучше разделенной любви... грезить одному... "выдумать себя", чтобы "стать Богом", - дух его требовал иного и ощущал иное". "Свет нездешний томил его; он не видел и роптал, - тоскуя, слепой и вещий, тешась игрой ума и оплакивая слепоту сердца, пламенно непримиримый, безутешный". С этим не хочет мириться и Маковский, доказывающий, что за ширмами эстетизма у Анненского все-таки была глубокая, но ошибочно символизированная вера.
Кроме религиозности Маковский выделял своих современников еще по одному критерию - недооцененности. В воспоминаниях вырастает целая плеяда поэтов, чьи тихие зерна так и не взошли на почве фанатичных художественных новаций.
Иваном Коневским (Ореусом), другом Маковского по университету, "литературные круги заинтересовались по-настоящему лишь после... безвременной смерти. Коневской... утонул, купаясь в реке Аа около Риги. Только университет окончил. Двадцати трех лет от роду". Анализируя его стихи и статьи, автор открывает символиста совершенно иной идейной направленности, чем столпы движения - Белый и Блок. И снова характеристики свежи и неистовы: "Поэзия Ивана Коневского... - антитеза отчаянию, отравившему стольких поэтов fin de siecle... Восприняв умственную культуру от старшего поколения, примкнув к декадентской его всеискушенности, Коневской не заразился метафизическим пессимизмом. Наоборот - с какой порывистой верой утверждает он "бодрое скрепление новых, неведомых живостроений"!.. Поэзия была для него увенчанием воли к бытию".
Другой поэт, Александр Добролюбов, вообще отказался от литературы. "Опростившись по Толстому", странствуя и проповедуя, он выпустил (если не считать ранних стихов) единственный сборник стихов и прозы "Из книги невидимой", написанной в сказовой традиции.
Венчает же подпольную плеяду Василий Комаровский (1881-1914). Наследственная паранойя и в то же время нежный, добродушный характер - тот тайный излом, что, очевидно, для Маковского был знаком избранности. А ранняя самостоятельность в поэзии, виртуозное владение сонетом и серьезность тем совсем завораживают мемуариста. Он признает Комаровского несомненным неоклассицистом, предвидевшим возвращение русской поэзии от буйства экспериментов к "ясности Пушкина" и "традиции преображающего реализма".
Связывая эти имена, Маковский выстраивает свою альтернативу тому Серебряному веку, который к 60-м годам закрепился в советских и зарубежных анналах. Прежде всего Маковского не устраивает в нем культ Блока, который особенно расцвел в эмиграции.
Очерк о Блоке направлен на развенчание этого культа. К его поэзии Маковский подходит как строгий редактор. В очерке приводится огромное количество сомнительных словоупотреблений, изысканных в блоковских стихах. Чаще всего это нарушения правил грамматики, реже - "невнятицы" из целых строф и стихотворений: "взмахнул кадило", "не жду я ранних тайн, поверь, они не мне взойдут", "лошадь храпела навек" и т.п.
Обвинение скрупулезное и последовательное. Но обвинитель не ограничивается простой корректурой. Речь идет вообще о состоятельности Блока как поэта. "Невольно спрашиваешь себя: мистическое озарение не было ли только преходящей иллюзией Блока, внушенной ему отчасти Андреем Белым? Да и сам-то Блок был ли так уж уверен в своей "астральной" избранности?... - спрашивает Маковский и уверенно отвечает: ...литературная простота ему не давалась, он был весь насыщен иносказательными эпитетами и велеречивым пафосом. В этом причина... его творческой муки: безмерное самомнение и, пароксизмами, доходящее до отчаяния неверие в свой дар".
Впрочем, ценность этой критики не в спорных выводах. Весь солидный свод "неграмотностей Блока" хорошо иллюстрирует пограничность его поэтики. Возможно, именно в сопряжении провиденциальности и неспособности Блока к языку будущий исследователь найдет ключ к иному пониманию символизма.
Острым неприятием личности и поэзии певца Прекрасной дамы пронизаны и мемуары Н.Валентинова "Два года с символистами". Будучи не литератором, а профессиональным подпольщиком и журналистом, автор выказывает большую смелость в суждениях о символистах, с кем ему довелось общаться в 1900-е годы. Однако хороший свободный язык книги заставляет ей верить.
В ожидании революции символисты (и не только они) взялись за усвоение политико-экономических теорий. Валентинов же искал среди поэтов тех, кто мог бы идеологически вдохновить выдохшиеся после 1905 года левые партии. Таким человеком был Андрей Белый, и книга рассказывает большей частью о нем. Правда, восприятие политики через мистические озарения так и не привело его к взаимопониманию с Валентиновым. Более того, отрицая всякий божественный смысл символизма, Валентинов пускается в разоблачение "изощренной двойственной природы" его адептов. Только честная фактографичность и описательность не дает книге скатиться в памфлет. Любовь к пережитому затеняет иронию, и автор чувствует ответственность только за подлинность свидетельства.
Книга полна комичных историй. Но все комичное неизменно отражает будущую трагедию, как в этом рассказе: "В моей комнате... целый угол был занят всем, что нужно для атлетических упражнений, - штанга, гальтеры, гири... Среди гирь одна - огромная, круглая... Поднять и взметнуть ее вверх пробовали и артист Райский, и граф Ланской, и символист Эллис... и Максим Горький, увидев ее, стал, так же как и все, пробовать ее поднять: "А сколько весу-то в ней?" Ничего подобного Белый не сделал: придя к нам в первый раз и идя мне навстречу, он, прежде чем поздороваться, мимоходом ласково погладил эту гирю, словно она была собачка или кошечка". Символизм, по Валентинову, достоин признания.