Евгения Евтушенко отличали фантастическая работоспособность и бесспорная преданность поэзии. Фото РИА Новости |
Алексей Смирнов
Классик жанра литературной пародии Козьма Прутков открещивался от звания пародиста: «Я совсем не пишу пародий! Я никогда не писал пародий!» Прутков считал недостойным для себя кого-то пародировать, то есть перепевать, да еще с юмором, со смехом. Другое дело – подражание. Вот почтенное занятие для литератора, ищущего похвал. «Если я подражаю тому, кто уже добился славы, значит, кратчайшим путем иду к ней», – рассуждал Козьма, не подозревая, что кратчайшим путем идет он вовсе не к своей славе, а к чужой, добытой кем-то, и никто другой с той же самой славой уже не нужен.
Подражание – важный этап в становлении поэта, но лишь этап, помогающий найти свой путь. Иногда подражают и зрелые мастера (например, древним), но либо из желания освоить новое для себя стилевое поле, либо в честь подражаемого, иронизировать над которым нет никакого повода.
Чем же по существу подражание отличается от пародии? Здесь надо прочувствовать два момента: форму и функцию. По форме и подражание и пародия стремятся быть максимально близкими прототипу, но функционально их миссии расходятся. Подражание похоже на копию с подлинника. Подражатель – ученик, воспроизводящий манеру мэтра со всей прилежностью, со всей серьезностью. Он как бы переиначивает оригинал другими словами, причем переиначивает любовно, почтительно. Цель подражания состоит в наибольшем функциональном совпадении с оригиналом.
Пародия же всегда несет в себе юмористический (добродушный) окрас или сатирический (хлесткий) заряд. Она не скрадывает смешные стороны подлинника, а, напротив, утрирует, подчеркивает их. Цель пародии состоит в предельной функциональной противоположности оригиналу. В этом, по наблюдению Тынянова, проявляется «наибольшая сила пародии». Именно формальное соответствие при функциональной противоположности подлиннику, вызывая комический эффект, и составляет природу пародии. Старое, нешуточное, представленное в задорном свете, потешно искажается, смещается с мертвой точки, и этот сдвиг не позволяет бывшему довлеть над нами. Пародия смешит для того, чтобы мы могли двигаться дальше.
Пушкин говорил, что мастерство писателя определяется разнообразием его стилистических перевоплощений. Оно сродни театральному искусству с той разницей, что текст «пьесы» писатель должен создать себе сам и сам же ее разыграть по всем ролям, срежиссировать в воображении; стать ее первым зрителем. Автор больше, чем писатель, он – целый театр.
Стилевые пародии пишутся так: избирается тема и пародист исполняет свои вариации к ней в стилистике пародируемого или подражаемого автора.
В качестве темы возьмем сказку Шарля Перро «Красная Шапочка», переведем ее с французского, обнаружив, что никаких дровосеков или охотников там нет. Они – выдумка добросердечных издателей, нацеленных на детские адаптации, а гусиное перо беспощадного сказочника приводит все к фатальному концу и венчает дело стихотворной моралью в назидание доверчивым внучкам. Но мы не станем ограничивать наших авторов шорами старого Шарля. Если поэтам понадобятся дровосеки – милости просим. Если охотники – к вашим услугам.
Дальше поступим так. Каждый поэт-участник будет представлен трижды: в форме нашего микроэссе о нем; своим оригинальным фрагментом и нашей пародией на оригинал в сюжете сказки. Каждый из представленных нами поэтов сыграл свою роль в становлении нескольких поколений читателей. Каждому мы в той или иной мере благодарны за приобретенный духовный и литературный опыт.
Все действие развернуто нами как Вечер поэзии 70-х годов XX века.
Евгений Евтушенко
«Со мною вот что происходит...»
Возмутитель спокойствия
Евгений Александрович Евтушенко оказал колоссальное влияние на популяризацию русской поэзии в мире.
С ребяческим хвастовством он говорил, что побывал в 70 странах, «а это больше, чем все русские поэты до меня вместе взятые». Особенно умилительна здесь по-советски кичливая формула: «вместе взятые», если иметь в виду, что под «вместе взятыми» подразумеваются Баратынский, Пушкин, Лермонтов; Блок, Маяковский, Пастернак... Как будто качество поэзии мотивируется исключительно разнообразием странствий автора, числом штемпелей в его загранпаспорте. Это смешно, словно специально приготовлено для пародирования.
Между тем на свои творческие вечера Евтушенко собирал целые дворцы спорта и жалел только о том, что не поет и не играет на гитаре, а то бы и дворцов не хватало. Его магнетизм, тематическая актуальность, виртуозное, а потому позволяющее себе любую степень развинченности владение рифмой, неиссякаемое воображение, артистичная манера чтения часами наизусть, ловкость литературного факира-канатоходца, фантастическая работоспособность и бесспорная преданность поэзии обеспечивали ему полные залы и невиданные прежде в истории литературы стотысячные тиражи очередных лирических сборников. Своей рассчитанной расхристанностью, цепочками жизненных приключений, досаждающим порой ему самому обилием дружб он укладывался в традиционное представление о поэте – возмутителе спокойствия. Это и было его главным амплуа: беспокоить и возмущать. Но феномен Евтушенко состоял не столько в соответствии с народной традицией восприятия поэта, сколько в том, как он срезонировал с духом времени и каким ошеломляющим оказался пик этого резонанса, совпавший с переходом от эпохи «мудрого Иосифа Виссарионовича» к эпохе «дорогого Никиты Сергеевича». На какой-то момент Поэт и властный Толстяк составили неразрывную пару. Поэт помогал «дорогому» упрочить его позиции на почве развенчания «мудрого», а «дорогой» предоставлял Поэту режим наибольшего благоприятствования в сочинительстве, совсем не всегда конъюнктурного толка, и разрешал многое из того, что раньше не разрешалось никому. Пафос молодого Евтушенко, его неутомимость в пропаганде собственного творчества, обеспеченного господдержкой на высшем уровне и в основном отвечавшего новым веяниям, позволяли поэту-артисту давать в иные годы по четыреста представлений, то есть чаще, чем каждый день. И при этом непрерывно отзываться стихами на злободневные темы. Эстрадная знаменитость по охвату аудитории влияла на умы сограждан куда сильнее, чем те поэты, которых сама знаменитость считала более достойными такой славы и такого влияния. Тем не менее при всей своей гигантомании Евтушенко был хорошим поэтом и более чем успешным организатором собственной поэзии как социального процесса. Он взял его в свои руки и какое-то время определял общенародный интерес к звучащему авторскому слову. Но объемы зарифмованных им текстов победили в нем то строгое качество, ту ответственность таланта, выверенность каждого слова, которым учит нас русская классика – ее Золотой век, ее Серебряный век. Стихотворная публицистика, подчиненная принципу «ни дня без строчки», помимо постоянной тренировки профессиональных навыков, таит в себе опасность плоских, скоропалительных решений, поскольку не оставляет автору времени на обогащение и проверку пережитого дальнейшим опытом жизни. Работает лишь опыт, приобретенный до события, но его часто недостает. Самой высокой из существующих на земле, многомерной художественной правде требуется, как правило, и заметная дистанция отстранения от свершившегося.
И без того привлекавший всеобщее внимание, Евтушенко любил еще и вырядиться как дорожный светофор, зажигая на себе сразу все огни:
– красный: «Не подходи»,
– желтый: «Приготовился?»,
– зеленый: «Дай я тебя обниму!»
Однажды зимой я встретил его в редакции журнала «Юность», где он печатал свою нескончаемую поэму «Братская ГЭС», отбивая хлеб, то есть журнальные развороты, у десятка собратьев по перу. На нем была дорогущая волчья шуба, лоснящаяся серо-седым инеем, эффектно перехваченная в талии какими-то кожаными клиньями. Поэт не имел привычки предупредительно дергать за веревочку перед входом в кабинет главного редактора. Казенные двери он распахивал настежь легким толчком левой пятки. В нашей пародии мы вполне могли бы доверить ему партию Серого Волка, но не станем зауживать диапазон доступных артисту перевоплощений, а поручим ему сразу две роли: Волкова и сердитой бабушки, не знающей, куда ей деться от волчьих ухаживаний.
* * *
Со мною вот что происходит:
Ко мне мой старый друг
не ходит,
А ходят в праздной суете
Разнообразные не те.
Во мне уже осатаненность.
О, кто-нибудь, приди, нарушь
Чужих людей соединенность
И разобщенность близких душ!
Евгений Евтушенко
* * *
Со мною вот что происходит:
Ни дочь моя ко мне не ходит,
Ни внучка в шапочке
кокетливой,
Расчерченной шотландской
клеточкой.
А ходит всё вокруг да около
Какой-то тип. Похож
на Волкова.
Заводит речи поэтические,
А сводит их на политические.
Ус тычет в соус. Домогается.
Того гляди, что домокается.
Того гляди, что разохотится,
Как будто я – простая
скотница
И не узнать во мне владелицы
Рентабельной фамильной
мельницы.
Поэт может примерять на себя роли и Красной Шапочки, и Серого Волка, и Бабушки. Флёри Франсуа Ришар. Красная Шапочка дома у бабушки. 1820. Частная коллекция |
А он уже торчит в сторожке.
Я заезжаю с Филиппин,
А Волков дарит мне люпин.
Я возвращаюсь из Туниса –
Он снова здесь.
– Присядь. Уймися...
В крови смири прованский эрос!
Допек. Достал. В зубах навяз.
Хоть в Айрес от тебя, в Буэнос,
Хоть к молоканам на Кавказ.
Родные души, где вы бродите?
Как хочется побыть на родине!
Устав от расставанья долгого,
Коснуться полотенца волглого
Взамен искрящей шерсти
Волкова.
Увидеть дочь, обняться
с внучкою –
Коровкой, сладкою тянучкою,
А не пенять на волчью сушь
И принимать с ней общий душ!
Алексей Смирнов
Борис Чичибабин «Я радуюсь тому, что ты…»
Отдельный
У Бориса Алексеевича Чичибабина был почерк, который я назвал бы отдельным. Ровный, четкий, разборчивый. Но не в этом состояла его отдельность, а в том, что каждую букву в письмах своим адресатам он выписывал отдельно, без соединительных линий. Как будто печатал. Перо играло роль стальных литер пишущей машинки. У каждой буквы на бумаге, как у литеры, было свое свободное пространство со всех четырех сторон: не только сверху и снизу, но и внутри строки – слева и справа. Расстояния между словами отличались величиной пропуска. Он был больше, чем зазор между буквами.
Я предположил, откуда у Чичибабина возник этот отдельный почерк. После лагерей, не имея права завершить высшее образование, много лет проработал он бухгалтером Харьковского трамвайно-троллейбусного управления (старший мастер материально-технического снабжения). Много лет имел дело с колонками цифр. Цифры, вероятно, и приучили его к тому, что и буквы надо ставить отдельно друг от друга. Эта отдельность в написании цифр, отразившаяся на отдельности в написании букв, лучшим образом отвечала свободолюбивой отдельности Чичибабина вообще.
Все ходят на рынок, чтобы торговаться и покупать, Он ходит на рынок, чтобы, думая о своем, отдельно, заложив руки за спину, сопровождать жену, а потом нести тяжелые авоськи. Все стоят в очереди на трамвай, нервничая и боясь не сесть. Он тоже стоит в очереди вместе со всеми и все-таки отдельно. Он стоит, читая книгу. Машинально, не отрывая глаз от страницы, подвигается заодно с очередью, но медленней, и она его обходит. Он этого не замечает. Все мечтают стать членами Союза советских писателей. Его из союза исключают за стихи памяти Твардовского, которые он написал, понимая, что за них – исключат.
Более или менее все стараются плыть в едином потоке, не перегонять и не тормозить, не пересекать курс несметному общему косяку, то есть вести себя скромно и послушно. Он – «выступает». Он плывет «всуперечь потоку». А если поток меняет направление, то и Чичибабин его меняет, чтобы снова плыть «всуперечь». И это не эпатаж, не эстрадная бравада, но ощущение миссии поэта видеть скрытое от других зло в любом повороте добра; осязать некую эстафету зол, передающуюся от поколения к поколению.
Вот фрагмент его письма (1993 год), в котором он, обращаясь ко мне, подводит один из итогов своего понимания жизни: «Я думаю – и вижу, и убеждаюсь – что каждому «времени» присуща своя ложь, свои иллюзии. Наше время не менее лживо, не менее полно предвзятостей, слепоты, мифов, чем то, которое прошло и которое мы уже торопимся не судить, не осмысливать, а просто перечеркивать, отказываться от него, издеваться над ним. Не ложь сменяется правдой, а одна ложь сменяется другой ложью. Конечно, должна существовать какая-то «истинная» или хотя бы приближающаяся к истине «точка зрения», но она может существовать только для отдельных личностей, одиноких и одних в истории – «точка» Христа, Ганди, Швейцера, и именно потому, что они в гораздо большей степени, чем мы, чем другие, принадлежали Вечности, больше, чем мы, жили в Ней».
Фактически речь здесь идет о невозможности общего спасения, но о вероятности спасения личного, и не только ценой монашеского подвига (вера поэта часто внецерковна), а и ценой подвига светского. К названным выше – «отдельным личностям», не сравнивая ни масштабов, ни вкладов, ни признаний, всей своей духовной сутью может быть причислен и автор письма – даритель радости, певец некрасовских печалований по горестям мира сего.
* * *
Ты стоишь, как Золушка, в снегу
ножки мочишь.
Улыбнись мне углышками губ,
если можешь.
Борис Чичибабин
* * *
Я радуюсь тому, что ты
несешь корзинку,
что солнце льется на цветы
и греет спинку,
что ослепительна лазурь,
знакома тропка,
что язычок с листка слизнул
росу торопко.
И смотрит матушка вослед.
Июль в Провансе.
Ложится рядышком валет
на тюль в пасьянсе.
Привету радости родной
душа послушна.
Пастушья сумка, зверобой,
птенец, пастушка...
Доверься, девочка, родству
ветвей и света.
Я одуванчиком расту
поодаль где-то.
Янтарный луч прилип к смоле.
Жар-птица в кронах.
Забыл о часе и числе
уснувший Кронос.
Куда ушла, в какой тайник
сокрылась нечисть?
А миг, как вечность, стал велик
и чист, как вечность.
Он не убудет – слышишь? – нет!
Он здесь, покуда
на сердце солнце сеет свет,
а в сердце – чудо.
Алексей Смирнов
комментарии(0)