Бывают такие больные, которые только поступили, а уже всех достали. Фото РИА Новости
Наталье Мавлевич
Он заметил меня, как только я вышел из раздевалки, и сразу устремился в мою сторону. Подбежал, с любопытством меня оглядел и быстро-быстро заговорил. Какой же он смуглый! Цвет кожи как мороженое яблоко. Интересно, где ему в декабре так удалось загореть? Наверное, там, откуда его странный, незнакомый язык – слова произносит, будто камешки во рту перекатывает.
Человек замолчал, затем склонил вбок голову, немного выждал и разочарованно вздохнул. Я было двинулся вперед, но он ловко преградил мне дорогу.
– Шпрехен зи дойч? – перейдя на немецкий, с надеждой спросил он, пытаясь уловить ответное шевеление души. – Дойч?
Не дождавшись реакции, он продолжил, только с еще большей скоростью, а когда закончил, то снова посмотрел мне в глаза.
– Найн! – сокрушенно развел я руками, судорожно пытаясь вспомнить все немецкие слова, услышанные за жизнь, но в голову почему-то ничего не лезло, кроме фильмов о войне, не будешь же говорить «Гитлер капут!». Я еще поскрипел мозгами и наконец выдал:
– Найн, шпрехен зи дойч!
Человек опять вздохнул, на этот раз особенно тяжко, и виновато заморгал. Он был маленького роста, щуплый, похож на пожилого жокея.
А мне-то что с ним делать? Хотя, может, он по-английски понимает?
– Инглиш? – робко решил я попробовать на всякий пожарный. – Ду ю спик инглиш?
Настала его очередь всем своим видом показывать, как он сожалеет, что не владеет этим языком.
Эх, найти бы, кто сможет его понять, но сейчас вечер пятницы, значит, кроме дежурных смен, до понедельника здесь никого не будет.
Тут в дверях за моей спиной заворочался ключ, и в проеме показалась Светка Гранкина с охапкой историй болезни. Светка с понедельника замещала старшую сестру и по этой причине уже успела заважничать. Я сам не видел, но доброхоты успели доложить. Хотя мне все эти местные интриги и сплетни теперь были до лампочки – я нынче студент-совместитель, птица вольная.
Светка сдержанным кивком, как и положено большому начальнику, поприветствовала меня, перехватила поудобнее свою кипу и, обратясь тылом, принялась запирать дверь на два оборота. После страшного прошлогоднего армянского землетрясения на гемодиализе установили современную, дико дорогую систему очистки воды и новенькие аппараты. И хотя диализный аппарат, не говоря уж о многотонной системе очистки, в портфеле не унесешь, все просто помешались на этом запирании дверей.
– Гранкина! – дождавшись, когда она вновь обратит на меня взор, сказал я. – Тут посетитель, похоже, заблудился, по-русски ни бельмеса не понимает.
И глазами показал на него.
– Сам ты посетитель! – фыркнула Светка, возмутившись моей неосведомленности. – Это больной, иностранец, кажись, из Ливии. Просто у нас пижамы нет его размера, вот он пока в своем ходит. Во второй палате лежит. Только поступил, а уже всех достал. Как кого в белом халате увидит, так сразу кидается. Буфетчицу Зинку до смерти напугал. Лопочет-лопочет, а что сказать хочет – леший его разберет. У нас немецкий только Борис Львович знает, так он с прошлой недели в отпуске.
Борис Львович был родом из-под Киева, и те веселые песенки, что он напевал себе под нос, Гранкина ошибочно принимала за немецкие. На самом деле это был идиш. Именно на нем говорили те, кто воспитывал маленького Боруха и кто вот уже почти полвека покоился в Бабьем Яру.
– Похоже, он что-то важное сказать хочет, – предположил я. – Да и вообще, как мне с ним прикажешь общаться?
– Подумаешь, не велика наука. Я вот с ним жестами, так он все понимает. А тут еще Фельдман из пятой палаты взялся помогать, – сообщила Светка, – он и койку ему показал, и в туалет проводил, и вроде еще что-то объяснил.
Все это время больной из Ливии стоял рядом, заинтересованно переводя взгляд с меня на Светку.
Ну хорошо хоть Фельдман поможет, если что.
– Он и ко мне начал приставать, – нажаловалась Светка. – А я ведь по-немецки только и знаю что «хенде хох».
Ливиец тут же поднял обе руки вверх.
– Гранкина, кончай над человеком глумиться, он тебе в дедушки годится! – с усилием опустив тому руки, укоризненно сказал я. – Вот вернется к себе в Ливию и расскажет, как в Москве к больным относятся.
– Да ладно, нормально все к нему относятся, – заверила меня Светка, а чтоб уж не оставалось сомнений в этом нормальном отношении, рявкнула во всю мочь, будто он был глухой: – И нечего тебе по коридорам отираться, марш в палату! Ишь, гулена!
К моему удивлению, он ее понял и зашагал в нужном направлении, печально на нас оглядываясь.
– Все, некогда мне здесь с тобой лясы точить, – спохватилась Светка, – пора домой бежать! А то Новый год на носу, а у меня конь не валялся, еще и елку не наряжала.
Гранкина была права. И хотя до Нового года оставалось больше недели, особая новогодняя взвинченность уже чувствовалась.
Я отправился в процедурку и быстро пробежался по журналу назначений – да тут минут на десять всей работы. Один больной в реанимации за час получал лекарств больше, чем все отделение гемодиализа в неделю.
Так. Ливийца этого из второй палаты зовут Абдул-Азиз, лет ему шестьдесят восемь, и назавтра у него ультразвук с гастроскопией, а перед этим еще и клизма. Интересно, как мне все это объяснить? Причем жестами, как посоветовала Гранкина?
Фельдман нашелся в холле у телевизора за просмотром передачи «Мир и молодежь».
– Фельдман! – влез я в самый неподходящий момент, когда жулик ведущий принялся расписывать, с каким небывалым энтузиазмом комсомольцы участвуют в перестройке. – Похоже, мне без вашей помощи не обойтись.
Он тут же упруго вскочил, демонстрируя полную готовность.
Фельдман был крепким пожилым дядькой, круглым, как колобок, и невероятно деятельным. В свои семьдесят он носился по коридору так, что только ветер свистел.
– Послушайте, Фельдман, – начал я, – во вторую палату араб поступил, ну, вы в курсе. Мне ему нужно кой-чего объяснить, а как – ума не приложу. Мне тут сказали, вы немецкий знаете?
– Да не сказать, чтоб знаю, – замялся на секунду Фельдман и поправил очки, – но кой-какие слова до сих пор в голове держу!
– Наверное, семья на идиш говорила? – сочувственно предположил я. – Кто на идиш говорит, тот немецкий понимает.
– Я немецкий в школе учил, на Каланчевке! – важно выпятил грудь Фельдман. – А потом уж на фронте практиковался! C сорок второго по сорок пятый в батальонной разведке! Сколько раз за языками через линию фронта ходил– и не сосчитать!
Я с уважением хмыкнул.
– А что нужно-то? – спросил Фельдман. – Если чего сложное, боюсь, не справлюсь. Я ведь все больше такое говорил, – и он произнес короткую немецкую фразу.
– Здорово у вас получается, – искренне восхитился я. – Слова такие четкие, убедительные. А что это хоть значит?
– А то и значит, – снова поправив очки, несколько смущенно пояснил Фельдман: – «Если пикнешь – убью!»
Я закашлялся.
– Нет, такое мы говорить не будем! – немного подумав, решил я. – Мне ему клизму утром делать, вот хочу заранее предупредить, чтоб он с этой мыслью свыкся. Кто его знает, как у них в Ливии к такому относятся.
– Ну это я мигом, – пообещал Фельдман и, увидев весьма кстати высунувшегося из двери палаты Абдул-Азиза, скомандовал: – Хальт!
Тот застыл как вкопанный.
Фельдман набрал в легкие воздуха и гаркнул:
– Комм цу мир!
Абдул-Азиз резво подбежал и преданно уставился на Фельдмана.
Фельдман ткнул пальцем ему в грудь и отчеканил:
– Морген – клистир! Ферштейн?
И, увидев подтверждающий кивок, одобрительно хлопнул его по плечу:
– Зер гут!
Я был несказанно впечатлен быстротой и эффективностью применения фронтового опыта.
– Вот черт, – спохватился я, когда малость опешивший Абдул-Азиз удалился. – Забыл предупредить, чтоб он утром не завтракал до исследования!
– Делов-то! – воодушевился Фельдман, он уже вошел в роль и азартно отдал очередной приказ: – Хальт! Цурюк!
Абдул-Азиз вздрогнул, резко затормозил, затем развернулся кругом и подлетел к Фельдману.
– Морген, – сообщил ему Фельдман, – нихт фрюштюк! Ферштейн?
И, радуясь, что он снова понят, похвалил:
– Гут! Зер гут!
Тут ливиец, видимо, уже далеко не в первый раз, попытался завернуть свою длинную историю, но не успел он произнести пяток быстрых слов, как тут же был грубо оборван.
– Нихт! Нихт ферштейн! – отрицательно замотал головой Фельдман и, указав рукой вдоль коридора, распорядился: – Комм, комм! Ауфвидерзеен!
Несчастный ливиец, как ему и было велено, поплелся по коридору в направлении буфета, все так же растерянно и смущенно оглядываясь. Фельдман отправился досматривать «Мир и молодежь», а я, невероятно довольный арабо-еврейским контактом, вернулся в процедурный кабинет наполнять шприцы.
Сегодня я дежурил с Маргаритой Никаноровной. Раньше она служила нашим диспансерным врачом, а когда там произошла ротация, ее перевели туда, где нашлась свободная ставка, а именно на гемодиализ. Маргарите Никаноровне всегда удавалось создать на работе сугубо домашнюю атмосферу. Придя на ночное дежурство, она сразу же направлялась в ординаторскую и там садилась за книжку. Потом она ужинала, затем опять немного читала, потом пила чай и ложилась спать. Проснувшись, она завтракала, а дождавшись утренней смены, не задерживаясь ни на секунду, отправлялась домой.
Не помню случая, чтобы она заходила в палату к больным, даже вечерние дневники в историях болезни старалась писать утром, под самый конец дежурства, дабы не отвлекаться.
Поначалу, еще не вполне разобравшись, я по десять раз за вечер забегал в ординаторскую, докладывал динамику состояния пациентов с целью коррекции лечебного процесса. Она нехотя откладывала книгу, выслушивала, не скрывая недоумения и легкой досады, будто я сообщал ей результат гандбольного матча в городе Муром или изменение курса уругвайского песо к австрийскому шиллингу.
В дальнейшем я старался беспокоить Маргариту Никаноровну как можно реже, просто рапортовал наутро, что случилось за смену и какие действия мною были предприняты. Она никогда не возражала против такой самодеятельности и даже записывала мою терапию в истории болезней.
Сегодня половина коек стояли пустыми, диализ с каждым днем все больше превращался в процедуру амбулаторную, благо новая аппаратура позволяла. А тут еще и Новый год – все, кто могли, выписывались. Из москвичей остались лишь те, кому в больнице интереснее, чем дома, как Фельдману, например.
Поэтому нынче тут были в основном иногородние, почти все из Казахстана: кто-то в Минздраве решил в нашу больницу пациентов направлять именно оттуда. Причем казахов среди них раз-два и обчелся. Вот и сейчас на все отделение был лишь один казах, работник райкома Сулейменов из Темиртау. За все то время, что он здесь лежал, Сулейменов не произнес ни единого слова, сидел на кровати, поджав под себя ноги, раскачивался и в окно смотрел.
Зато по остальным было можно изучать всю историю перемещения товарищем Сталиным больших и малых народов в бескрайние казахские степи. Кто у нас только не лечился! Чеченцы и поляки, балкарцы и крымские татары, ингуши и курды, калмыки и болгары, кабардинцы и турки, карачаевцы и даже иранцы. Это не считая наследников раскулаченных всех мастей, ну и, конечно же, детей и внуков «спецконтингента», то есть врагов народа. Потомство, полученное в результате нередких смешанных браков, поражало причудливыми вариантами фенотипа, а блюда, что готовились по вечерам в нашем буфете, можно было смело включать в сборник «Кухни народов мира».
Бывали забавные случаи: например, веселушка Люба Сердюк из семьи украинских кулаков, этих пионеров освоения целинных земель, говорила Наташе Пак, своей соседке через проход:
– Вот вам, корейцам, всегда было лучше всех. Никто вас никуда не выселял, не раскулачивал. Всем бы так, овощи выращивать да на рынке торговать. Не жизнь, а малина.
Наташа в ответ лишь заговорщицки мне подмигивала, а Люба все никак не могла поверить, когда я ей открыл страшную тайну, что сотни тысяч корейцев одним махом были депортированы в Среднюю Азию из Приморья, чтобы не шпионили в пользу Японии.
Ну и я однажды отмочил, когда разговорился с батумской гречанкой Еленой Фелиди из Экибастуза. Та как-то рассказывала, что, когда пришли грузовики и бабушка с мамой начали бестолково собираться, молоденький лейтенант НКВД посоветовал взять с собой швейную машинку. Они так и сделали и со временем стали обшивать всю округу, не так голодая, как остальные. А лейтенанта этого всю жизнь вспоминали добрым словом.
– Надо же, оказывается, и греков тоже в Казахстан ссылали, – поразился я тогда. – Греков-то за что?
Фелиди всплеснула руками и заливисто рассмеялась:
– То есть вы считаете, остальных – их за дело?
– Маргарита Никаноровна! – Я стоял в ординаторской и явно мешал ей читать журнал «Смена». – У нас все хорошо, назначения сделаны, никто не температурит, гемодинамика стабильна.
Маргарита Никаноровна нетерпеливо вздохнула.
– Пока все спокойно, в реанимацию сбегаю, гепарин одолжу, заодно и поужинаю, – как бы между прочим сообщил я. – Местные телефоны два-шесть-четыре, два-шесть-пять.
– Не понимаю, Алексей, как вы только могли в реанимации работать? – не отрывая глаз от журнала, в который раз удивилась Маргарита. – Там просто ужасные люди, ужасные. Причем все без исключения.
Маргарита Никаноровна имела привычку при любой, с ее точки зрения, серьезной клинической ситуации вызывать реанимационную бригаду и оскорблялась, когда реаниматологи советовали ей, хотя бы ради развлечения, попробовать лечить собственными силами, а для начала зайти в палату к больному, а не торчать в ординаторской.
– И потом, зачем вам куда-то идти ужинать! – Она кивнула на стол, где стоял открытый пакет больничного молока и засыхал кусок заветренного серого хлеба из буфета. – Сегодня изумительная булка! Свежайшая! Да и молоко прекрасное. Впрочем, конечно, ступайте!
Я тут же и отправился, но, вспомнив ливийца, притормозил.
– Маргарита Никаноровна! Вы случайно немецкий не знаете?
Она подняла на меня тяжелый взгляд и четко, раздельно произнесла:
– Нет. Не знаю. Даже слышать немецкую речь не могу.
Да она же блокадница, а я тут лезу к ней со своим немецким.
Реанимация, как обычно, встретила меня разнообразием звуков. Шумели дыхательные аппараты, пищали мониторы, чей-то баритон тяжело и протяжно стонал. Каждый раз, приходя сюда, я испытывал сложные эмоции. Первым делом удивлялся, как я тут столько лет работал, и почти сразу же чувствовал, как меня тянет сюда обратно.
На гемодиализ из реанимации я удрал год назад в поисках лучшей доли, когда ближе к началу сессии стало понятно, что ночная работа без сна и отдыха слабо сочетается с учебой на дневном отделении. Начинали мы учиться в девять, заканчивали в семь, да еще раза четыре за день меняли дислокацию: кафедры Первого меда были разбросаны по всей Москве, от Ховрина до Каширки. Преподаватели мало того что не отличались дружелюбием, так еще при каждом удобном случае с превеликим удовольствием возили студентов мордой об стол. Тут и у крепких духом развивался астенический синдром, нередко заканчивавшийся клиникой Корсакова, которая вот уже больше века гостеприимно распахивала свои двери перед надорвавшими психику, в том числе и на учебном фронте.
Я хоть и догадывался, что моя студенческая жизнь не будет легка и беззаботна, но действительность оказалась какой-то уж совсем запредельной, выматывающей силы беготней.
Вот я вылетаю утром из больницы после бессонного дежурства, как всегда натощак, потом лекции, семинары, анатомичка, лекции, семинары, лабораторные, и все в разных концах города. Домой добираюсь на остатках сознания, а еще нужно зазубривать к завтрашнему дню по каждому предмету сто страниц мелким шрифтом, и я честно пытаюсь, но от первой же ложки теплой еды глаза закрываются и открываться никак не желают, а утром опять в институт, а там лекции, семинары, анатомичка, лекции, семинары, лабораторные, а вечером уже не домой, а на ночное дежурство…
Я честно пытался держаться, но к зиме сдался и перевелся на гемодиализ. Отделение это находилось на том же этаже, что и реанимация, это и определило выбор. Месяц-другой ушел на адаптацию, я никак не мог привыкнуть, что здесь можно стелить койку в одиннадцать и просыпаться в семь. Как неприкаянный бродил я ночами по коридору взад-вперед, прислушиваясь к дыханию больных в палатах. Чтобы заставить себя уснуть, я пытался читать учебники и художественную литературу, тренировался вязать хирургические узлы, пил чай в буфете и даже принимал димедрол. Ничего не помогало. Коварные объятия Морфея распахивались за полчаса до того, когда надо было убегать в институт.
Спустя какое-то время я научился забываться рваным сном, как у бездомной дворняжки, что проводит жизнь в постоянном ожидании очередного пинка ботинком в бок. Мне все чудилось, вот сейчас прозвенит звонок из гаража и я помчусь принимать больных с улицы.
Но это был какой-никакой, а отдых – воспрявший мозг тут же заработал на запредельных оборотах, да и повышенная стипендия пришлась как нельзя кстати.
Однако подсознание мое никак не желало стирать прошлый опыт, да я и сам не особо противился, поэтому-то и забегал в реанимацию почти на каждом дежурстве, удачно подгадывая к ужину.
Вот и в этот раз в сестринской был явственно различим дружный стук вилок, и мне оставалось всего-то два шага, чтобы туда юркнуть, но тут из пультовой возник Андрюша Орликов с реанимационной сумкой.
Андрюша был известный мастер убеждения, и ему потребовалась буквально пара секунд, чтобы уломать меня сбегать с ним на вызов. Вернее, он меня не уламывал, а просто повесил мне сумку на плечо и втолкнул в подошедший буфетный лифт.
И только я собрался поинтересоваться, далеко ли мы отправились, как лифт в ту же секунду остановился. Третий этаж. Значит, вызов в неврологию.
– Ну и с чем неврологи наши не могут справиться? – Вопрос был не праздным, ужин мог меня и не дождаться. – Держу пари, что стволовой инсульт!
– А вот и не инсульт! – обрадовался Андрюша, он не любил, когда я угадывал. – У них с обеда эпистатус не купируется.
комментарии(0)