Представлять в постели третьего иногда полезно. Уильям Этти. Кандавл, царь Лидии, украдкой показывает свою жену Гигу одному из своих слуг, когда она ложится в кровать. 1830. Галерея Тейт, Лондон
Ревнует муж, а не любовник – да? Любовник – уже знак предпочтения, разве не так? У Марка время от времени были любовницы, но он не успевал ревновать их ввиду кратковременности романов и любовного равнодушия: сам акт важнее его объекта, а тот – как одноразовый шприц. Какая разница, в конце концов, кто еще пользовался этим вместилищем (эвфемизм!) до или после него, тем более из брезгливости и осторожности Марк никогда не совался туда без кондома, не касался его стенок, а потому трение происходило с резинкой, почему он полагал все свои сторонние соития не совсем изменами, а то и совсем не изменами.
Иное дело – жена. Как представит ее за этим занятием с кем другим – не по себе. Но если и она через резинку? Нет, что с презиком, что без – едино. Во-первых, любовь, во-вторых – со студенчества, в-третьих – какая ни есть, а собственность. Но главное – представление о ее невинности: как физической, так и моральной. А тут вдруг измена. Ревность находила на Марка волнами, и тогда он составлял пазл из отдельных намеков и собственных подозрений, если не прозрений, все сходилось, оставалось только отыскать подходящую фигуру из общих знакомых. А если незнакомец? Все-таки хуже нет со знакомым – бесчестье, позор, стыд. Слабая надежда на ее дикую застенчивость разрушалась, когда он вспоминал о ее бесстыдстве с ним: почему тогда не с другим? Он что, исключение? Непредставимо, что она с кем-то помимо него, но также непредставимо, что, кроме него, у нее никого – никогда! – не было. И какая там застенчивость, когда срабатывает базовый инстинкт. В конце концов, она же преодолела куда бóльшую застенчивость – девичью, – когда пришла пора, на втором курсе, а он в нее по уши влюбился с первого взгляда. Бесстыдство не противоречит застенчивости, одно сочетается с другим: вместе с одеждой женщина сбрасывает с себя стыд, порядочность женщины кончается в ее гениталиях. Привет древним грекам, хоть он и не помнит, кто из них что сказал.
Короче, измена была возможна, правдоподобна и вероятна, зато признание немыслимо – Марина бы никогда не причинила ему такую боль, уверенная, что настоящее страдание проистекает от знания, а не от подозрения, наивно полагая их противоположными понятиями. Как в том анекдоте, где муж предупреждает жену, что покончит с собой, если узнает о ее измене.
– Сколько раз я спасала его от самоубийства, – признается та подруге.
Марк подозревал Марину всего лишь в одной-единственной измене, случайной, командировочной или, наоборот, когда сам был в отъезде, под напором партнера, да хоть спьяну, когда тормоза ослаблены. Тем более она пару раз прокололась. Однажды, читая вслед за Мариной какую-то книжку, Марк нашел отчеркнутую на полях фразу о жене, изменяющей втихомолку мужу и уверенной, что человек не может страдать от того, чего он не знает. Обычно она стирала подчеркнутое, а тут – забыла, не заметила. Или оставила нарочно – для него?
А как-то в компании, когда кто-то, сославшись на Монтеня, сказал, что из всех человеческих пороков самый гнусный – вранье, возразила, что ложь не всегда аморальна, зависит от целей, есть ложь во спасение, и вообще Монтень не указ, его соотечественник Виктор Гюго сочинил апологию лжи, целую книгу – о том, что ложь может быть не только оправданной, но и благородной. Когда уже дома он припер ее к стене, она рассмеялась: «Так я же только теоретически!»
Такие вот оговорки, проговоры, проколы стоили ему бессонных ночей. Осуждал ее не за измену, а именно за ложь или за умолчание, что в их случае один к одному. С любой может случиться. Он – не исключение, но и она – не исключение, что одно и то же. Он даже жалел ее: сама, наверно, бедняжка, струхнула. А что, если еще забеременела? Вот уж не повезло: аборт от случайного любовника. Ну не подло ли теперь так думать? И ретроспективная его ревность – не оправдание. Почему он не ревновал тогда, а только теперь? У него как раз тогда была чуть более длительная, чем обычно, связь, и, может быть, не случайно именно на это время, когда он разрывался между двумя, она и уступила чьей-то настырности, лишенная ежедневных супружеских утех и возлияний? Он ищет не ей оправданий, а скорее своей невнимательности – что проморгал измену и обрек себя на муки запоздалой ревности.
А может, и не тогда? Для этого дела, пролог и эпилог включая, полчаса достаточно – по себе знает. Сделались – и разбежались. Почему ему можно, а ей нельзя? Почему моральные скрепы у жены он полагает более надежными, чем у него? А если судить о ней по тем замужкам, которые ему доставались, – тоже ведь не шлюшки. И до того, как с ними не переспишь, иногда даже предположить невозможно, что они к этому всегда готовы. Их даже в постели с мужем не представить! Почему, наконец, мужской инстинкт он полагает более сильным, чем женский, хотя по самому своему гендерному назначению – рожать, продлевая род людской, – должно быть наоборот? Как тут не вспомнить еще одного грека Тиресия, который был семь лет женщиной и, спрошенный Зевсом и Герой, сказал, что бабы балдеют от секса в девять раз больше мужиков, за что был ослеплен олимпийкой. Марка всегда интересовало, почему разобиделась Гера. Почему бесстыжие греческие боги стесняются признаться в наслаждении, которое получают от секса? Или желание они ставят выше его удовлетворения? Как он иногда, когда со стоячим и мешающим спать пенисом полчаса раздумывает, идти ему в соседнюю комнату к Марине или перетерпеть, и в конце концов засыпает? Назло ей, назло себе. Прежде бы поскакал, как козел.
А если представить женщину, которая разрывается между мужем и любовником, не зная, кому отдать предпочтение? Не обязательно сексуальное предпочтение – десятки других вариантов. В самом деле, иногда легче дать, чем объяснить, почему не даешь, а потом тянется по привычке, по инерции, из жалости, да мало ли? Плюс некоторое разнообразие в однообразной супружеской рутине. Да хоть генетически: неосознанные поиски адекватного самца для производства наилучшего потомства. Вариант Шварца тоже не исключен: любит мужа, а в постели слаще с любовником, хоть во всех других отношениях тот ее не колышет. Как, вы не помните истории со Шварцем? Хоть я и не травильщик, но этот анекдот расскажу.
Директор морга готовит к похоронам тело Шварца и вдруг замечает его выдающееся мужское достоинство. «Ну, нет, – говорит он себе, – я просто не могу допустить, чтобы такую красу бесславно зарыли в землю!» С этими словами он ампутировал восхитивший его орган, заспиртовал в банке и подарил необычный сувенир своему приятелю-гинекологу.
Гинеколог поставил банку в своем кабинете и, как обычно, начал прием. В кабинет вошла первая пациентка, увидела банку – и с криком «Ой, Шварц умер!» упала в обморок. Доктор позвал на помощь медсестру, та вошла – и свалилась на пол с теми же словами. На шум прибежала жена, но муж не успел объяснить, что происходит, она увидела банку и, прошептав «Шварц...», потеряла сознание. В этот момент из школы вернулась дочь гинеколога:
«Папа, что с мамой? Ой, Шварц умер».
Такая вот байка, но в ней намек, добрым молодцам урок – у меня есть знакомая, белая женщина, которая в перерывах между белыми бойфрендами, чтобы не простаивать, заводит себе негра, ненадолго, потому что долго с ним нечего делать, из сугубо физиологических соображений – и кайфует: «Не сравнить». Анекдоты на тему величины черных пенисов не привожу ввиду их множества.
Шварц как раз белый – Бог одарил нас разными причиндалами. Так что ревность можно определить и как комплекс неполноценности. Но представим себе ревнивцем Шварца – а он с чего бесится и, уестествляя слабый, а на самом деле сильный пол налево и направо, закатывает ревнивые скандалы жене, которая, утомившись от выдающегося члена, находит утешение с обычным? Может, потому покойный Шварц, не находя удовлетворения дома, искал его на стороне? В любом случае казус Шварца заслуживает не только смеха, но и разветвленного анализа. Напомню про черномазого Отелло. Уж он ревновал наверняка не из-за маленького пениса.
Будучи автором этого рассказа, а не его героем, но хорошо и давно с последним знаком, должен с ходу заявить, что хоть все мы накоротке с зеленоглазым чудищем, но из нашей компании Марк был самым неистовым ревнивцем, что немного портило наши встречи – дни рождения, праздники, а то и просто тусы – без никакого повода. Для ревности повод тоже не позарез. А был ли повод – не мне, со стороны, судить. А разве сама миловидность Марины на старомодный немного тургеневский манер – не повод? Именно ее замужнее девичество и привлекало мужиков – к ней подваливали, с ней танцевали, шепотком назначали свидания: как тут не взревновать присутствующему тут же мужу? Вдобавок Марина была доверчива с Марком и все ему не таясь выкладывала: тот ее прижал во время танца, другой поцеловал в шею, третий предложил встретиться. Как раз эта Маринина доверчивость и вызывала у Марка недоверчивость – а если поцеловал не в шею, а в губы? а если встреча все-таки состоялась? Понятно, ей хочется с кем-то поделиться – с кем еще, кроме мужа, кто ей ближе, но что если это только полправды и она недоговаривает? Сама себя обрывает на полуслове?
Господи, как ей объяснить, что дело вовсе не в измене, которую он, любя Марину безмерно, в конце концов простил бы? Да хоть с того света простил! Невыносимо жить, не зная правды, тыкаться в потемках, подозревать поочередно всех знакомых. И незнакомых – тоже, а тех – тьма. Он сам замучился сомнениями, замучил Марину, пытая ее время от времени, а к нам – поочередно к каждому, а то и скопом – относясь все с бóльшим подозрением. Тем не менее связи не прерывал и встречами не манкировал – чистый мазохизм, если вдуматься. Ревность перепахала всю его жизнь – он становился иным человеком, особенно когда на него находили приступы и он срывался. Но и восстанавливаясь после скандала, а скандалы Марине устраивал регулярно, был уже не тот, что прежде. Он лелеял свои страдания, они были теперь смыслом его жизни. В конце концов ревность стала постоянной константой его личности, Марк стал человеком-ревностью.
Самое поразительное во всей этой истории, что в отличие от других ревнивцев он не таил своего чувства – мы о нем не просто догадывались, а знали с его же слов: откровенность, переходящая в бесстыжесть. Нам было стыдно за него. Как раз Марина деликатно помалкивала. Теперь, в свете дальнейшего, я спрашиваю себя: а что, если она бессознательно вызывала в нем это чувство и получала некое садомазохистское, что ли, удовольствие от его безумств? Если даже некоторые криминалисты полагают, что жертвы сами вызывают убийцу на убийства, то тем более в нашем случае, который мог бы, конечно, кончиться по схеме Отелло−Дездемона, но все-таки не обязательно. В чем, я думаю, главная ошибка Шекспира, что он вывел на сцену «честного» Яго, который плетет интригу из собственной ревности к Отелло. Тот бы и сам взревновал к ее одноцветным приятелям детства, почувствовав, что его героические рассказы ей порядком надоели и больше сексуально ее не возбуждают. Никакой Яго не нужен, чтобы человек, забыв обо всем на свете, целиком отдал себя в услужение этой всепоглощающей дури. Ну ладно: страсти. Как сказано в одном школьном сочинении: «Отелло рассвирепело и задушило Дездемону».
А мы даже в какой-то момент боялись, что бездетный брак наших друзей (бебичка отвлек бы их друг от друга) распадется из-за Марковой остервенелой ревности. Однако Марк оказался умнее, чем я думал. Или его любовь была сильнее его ревности? Или ревность была если не питательной средой, то подпиткой любви – источник не только душевного отчаяния, но и полового вдохновения: эрекция, оргазм, последние содрогания? «Как подумаю о сопернике, тут же кончаю, – исповедовался он нам. – Импульсивный секс. Ей нравится». Или же Марк не желал отказываться от того, что любил так самозабвенно, только по той – сослагательной к тому же – причине, что владел своим сокровищем не единолично? Это авторские рассуждения, но я – другой человек, чем Марк: я бы не роптал и не скандалил. Смирился бы в конце концов, думаю. С изменой, а не ложью. Лучше знать, чем подозревать или догадываться. Здесь я с Марком заедино.
Это рассказ не о ревности, о коей я написал уйму слов, но о ее неожиданном коленце, и пишу я не токмо сюжета ради, а из-за этой странной развязки. Вполне возможно и даже вероятно, что в психиатрии такие случаи описаны, и я ломлюсь в открытые ворота, заново открываю Америку, в которой теперь живу, а Марк остался в Москве и там царь и бог в рекламном бизнесе плюс ведет еженедельную программу на одном из казенных каналов и рвет глотку известно за кого. А встретил я его на здешнем русскоязычнике в одном супербогатом доме на Манхэттене с шикарным видом на озерцо с утками в Центральном парке. Странное условие: вопросов гостю-докладчику не задавать. Сказано это было впроброс, между прочим, но кой-кого из нас задело – вот ведь, говорим на одном языке, принадлежим, считай, к одной культуре, лично я дружил с Марком много лет назад в Москве, и такое теперь вот условие этой невстречи. Рассказывал Марк в основном о прошлом, но с забегами в наше время.
– Мы их прогнули, – сказал этот бывший кавээнщик и известный в свое время либерал, хотя эпоха телевизионного перетягивания каната ушла в какое-то далекое, считай, небывшее прошлое, и даже воспоминание о нем потускнело. Мы все пережили свое время – здешние и тамошние. Но странно было слышать такое патриотическое заявление от Марка по поводу британско-российской напряжки. Да еще добавил, что от былой Великобритании остался один небольшой остров.
− Не зарьтесь, лорд Керзон, на наши яйца – у вас есть свои, – вспомнил хозяин квартиры шутку времен Гражданской войны.
− Не понял, – сказал бывший кавээнщик и посуровел.
Было это еще в предковидную эру, но народу пришло мало. Нет, не из-за условия не задавать вопросы: столько сверхскоростных средств информации, что нет нужды в живых свидетелях, и хоть ходоков оттуда поуменьшилось, Россия стала самодостаточной, но в одном только Нью-Йорке проживает русских полтора миллиона – легальных, нелегальных, полулегальных, я знаю? Наши тусовки были эдак пред- и пенсионного возраста – вина больше уходило, чем водки и коньяка, парочка-другая молодежи, собирались нерегулярно, набегало раз в месяц-полтора, заранее объявлялись сюжеты или гости, было в меру весело, много музыки, шуток, споров, поляна накрыта что надо. Как сказал один из гостей в похвалу столу, друг познается в еде. За невозможностью свободного общения с гостем на нее и накинулись – и на выпивку. А мой бывший друг одиноко ходил из комнаты в комнату.
Я подошел к нему, чтобы покалякать о нашей прежней «жили-были», когда еще не было запрета на вопросы. И не пожалел: сюжет рассказа напрягся, как тетива, пусть я и рискую описать общеизвестный в психоанализе синдром, который, кто знает, может, имеет даже свое название. Со мной так уже не раз случалось.
К примеру, в Комсет-парке на Лонг-Айленде, куда я повадился регулярно ездить, я испытываю возбуждение при виде растущих из одного корня двух дерев – как опрокинутая в землю женщина, одни расставленные ноги торчат. На такие раздвоенные кверху деревья я неизменно испытываю эрекцию, боясь кому-нибудь признаться в таком странном и постыдном извращении. Однажды даже, оглянувшись, нет ли кого, пристроился и совершил надругательный акт над невинным деревом. А тут вдруг недавно узнаю, что как зоофилия – любовь к животным, так есть, оказывается, и дендрофилия – сексуальное влечение к деревьям и кустарникам (к последним я равнодушен). Что верно: явь – одна на всех, только сон снится каждому свой. Вот, к примеру, вчера заснул днем, и приснилась сексапильная жена моего старшего брата, а у меня отродясь не было ни старшего, ни младшего – только сестра: мне было 5, а ей 15, когда она умерла, у меня до сих пор чувство вины перед ней. Я рос маленьким негодником и доводил ее как мог.
Пишу сейчас не о себе, о себе я все написал, остались крохи, но скорее для дневника, чем для сюжетной прозы.
Удивительно не то, что мы изменились за годы, а то, что – несмотря на изменения – узнали друг друга. Марк – не то что постарел или омужичился, но скорее очиновничился, типическое преобладало над индивидуальным, знаменатель стал важнее числителя. Нынешняя российская эпоха успела уже выработать свой чиновный характер, и Марк вполне подходил под него.
− Это вопрос не политического, а лирического характера, – предупредил я его заранее. – Как Марина?
− А что с ней сделается – жива-здорова.
Я удивился интонации, но отнес ее за счет возросшей или подтвердившейся ревности, все еще воспринимая Марка прежним, несмотря на физические, статусные и моральные изменения.
− Вы случаем не развелись?
− Это еще зачем? И не собираемся. Да и причины теперь нет.
− Тебе, видно, мозги до отказа промыли, что ты разговаривать и вовсе разучился, – сказал я и стал понемногу его спаивать, чтобы разговорить.
Что мне удалось, несмотря на самоцензурные ограничения собеседника.
− С оргазмом тоже не все в порядке: перестал быть обязательным, – пожаловался Марк.
− Обычно жалуются на отсутствие эрекции, – сказал я.
− Много ты понимаешь! Эрекция есть, а эякуляции нет. Раньше жалился на преждевременную, а сейчас – никакой. Могу кончить, не кончая, ни с чем ухожу.
− Возраст – были и мы рысаками.
− Может, и возраст. Только раньше, бывало, представлю на моем месте другого – чей-нибудь устойчивый образ: не как он ее, а как она с ним, получая те самые девять из десяти, о которых толковал олимпийцам твой Тиресий. И подзавожусь. Подзарядка севшей батареи – вот что такое ревность. А теперь? – махнул рукой и опрокинул еще один бумажный стаканчик водяры.
− Что теперь?
− В том-то и дело, что ничего. Испустила дух.
− Кто? – испугался я.
− Ревность. Так долго во мне жила, росла, вошла в плоть и кровь, а исчезла в мгновение ока. Как рукой сняло. Проснулся однажды другим человеком. Глянул в зеркало – незнакомец. Кто же я без этого зеленоглазого чудища? Никто. Ревновать больше некого и не к кому.
− Все это были бредни, – поддержал я.
− Не обязательно. Может, бредни, а может – нет. Но теперь мне все равно. Не заводит. Освободился от ревности.
− Так радуйся, что освободился.
Он осоловело глянул на меня:
− Чему радоваться? Коли ее нет, то и меня нет. Без ревности я – ноль без палочки. Мне теперь все по фиг. С оргазмом вот закавыка. Как мне кончить, если я не представляю больше никого с ней? Дело швах.
– Ты это уже говорил.
– Я тебе больше скажу. Конец ревности – это смерть.
Поговорили еще, повспоминали старые добрые времена, но его было не сбить с его конька. Как раньше он был одержим ревностью, так теперь – ее отсутствием. А что, если и в самом деле прижизненная смерть? Слава богу, я все еще ревную.
Оставив его, я пошел к своим. Вот и проговорился: здешние мне давно уже ближе бывших, даже если эти только приятели, а те числились в друзьях. Но какое же это общение без вопросов-ответов? Не только в этом дело. Еще – разделяющий нас океан. Даже два: пространства и времени.
– Нет, ты подожди уговаривать новую бутылку, мы должны сначала выпить за предыдущую, которую еще не до конца прикончили, – сказал мне пьяный сосед, известный в наших краях журналист-телевизионщик. – И только потом браться за новую.
Так и сделали.
Нью-Йорк
комментарии(0)