Расстрелянный романтик Николай Гумилев. Фото с сайта www.mkrf.ru
1925 год… Простившись с Одессой, Багрицкий переезжает в центр России. Теперь он постоянный житель Москвы и ее окрестностей.
Москва нэповская уже не та, что в годы разрухи. На Тверской, Мясницкой, по которым проходил недавний одессит, много магазинов с огромными витринами. Вечером они подсвечивались изнутри электрическим светом. «Витрин воспаленный строй», – заметит Багрицкий.
Скрежещут по рельсам трамваи, битком набитые куда-то торопящимися людьми. Должно быть, это основной транспорт столицы. Другого подходящего нет.
Конечно, можно взять извозчика. «Но это, – усмехается Багрицкий, – привилегия Маяковского. А сам он поскромнее. И уж коли есть трамвай, так и надо им воспользоваться. Но зачем спешить? Только подождать, чтобы было в трамвае посвободнее».
А дорога уже проторена – к журналам «Красная новь», «Новый мир», «Молодая гвардия»…
И уже не раз выступал он на литературных вечерах, обретая новых слушателей – будущих читателей его стихов. Подчас прерывал чтение затяжками астматола – абиссинского порошка. Курил его как табак, объясняя окружающим, что это табак особенный, спасает от приступов бронхиальной астмы. (Болезнь эта мучила Багрицкого с подросткового возраста. Но в Одессе как-то обходилось. А с переездом в Москву она все чаще давала о себе знать.)
Публикаций в Москве было уже немало. Да ведь и прожитых лет немало. И пришло время подумать о книге: как и где издать?
И тут Багрицкому помогли советы и помощь его старшего наставника – поэта Владимира Ивановича Нарбута, который дружески относился к нему еще в Одессе. В 1920 году Нарбут привлек Багрицкого и его друзей Юрия Олешу, Валентина Катаева, Исаака Бабеля к работе в одесском отделении ЮгРОСТА, раскрутив их творческие возможности и, главное, помогая им заработать на жизнь.
С 1922 года Нарбут в Москве, где основал и возглавил одно из лучших в те годы издательств «Земля и фабрика» (ЗиФ) – государственное акционерное издательское общество. Стал председателем его правления.
Издательство печатало русских классиков, современных писателей. Именно в ЗиФе вышел в свет роман Ильи Ильфа и Евгения Петрова «Двенадцать стульев». Большими тиражами начинают выпускаться в ЗиФе такие журналы, как «30 дней», «Всемирный следопыт». «Вокруг света»… Поистине гигантским было это предприятие, созданное Нарбутом. Так что гриф «Земли и фабрики» стал в те годы высокоавторитетным в писательской среде.
И Багрицкий не мог не оценить этого, когда решил издать свою книгу у Нарбута. Жена Эдуарда, Лидия Густавовна, помогла ему аккуратно сложить в папку машинописные страницы стихов, которые, по его замыслу, должны были войти в первую книгу. Сам Багрицкий старался обходиться без папок – уж больно на бюрократию это смахивало. Но – первая книга, и он решил подчиниться жене. С папкой, подготовленной ею, поздней осенью 1927 года он едет в Москву, в издательство ЗиФ, из подмосковного тогда Кунцева, где он жил с женой и маленьким сыном.
Не такой уж и дальний путь. С Белорусского вокзала (в те годы он назывался Белорусско-Балтийским) он едет в самый центр Москвы, на Кузнецкий мост, 13, где обосновалось издательство «Земля и фабрика».
Вот и издательство. Он уверенно подходит к кабинету председателя издательского правления. Навстречу поднимается из-за стола высокий худощавый человек с наголо обритой головой – Владимир Иванович Нарбут.
Багрицкий вровень с ним ростом, но начал полнеть – уже не такой стройный, как в Одессе.
Нарбут качающейся походкой подходит к нему. Обнимает правой рукой, из левого рукава выглядывает протез в перчатке.
Тревожное, вероломное время втянуло Нарбута в свою мясорубку. Еще в юности, в 1906 году, перенес он тяжелую болезнь, которая привела к неожиданной операции: врачи удалили пятку на правой ноге. И уже никуда не деться от хромоты – невольно качающейся, словно бы ныряющей походки. Но самое заметное – ампутированная кисть левой руки, которой он лишился после нападения на семейный дом Нарбутов банды анархистов в новогоднюю ночь 1918 года.
Сколько же испытаний прошел он и сумел сохранить необыкновенную энергию, огромный запас внутренних сил! Недаром Багрицкий дорожил дружбой с ним, ценил поистине отеческое участие Нарбута в его творческой судьбе.
Говорит Нарбут немного заикаясь:
– Рад видеть тебя, Эдуард. Все тот же казацкий чуб – вот только начал седеть.
– А это, Владимир Иванович, как у Пушкина: «Покорный общему закону, переменился я».
– Да, общий закон. Вовремя пришел, Эдуард. Хорошо, что решил издать у нас первую книгу. Пора, давно пора! Присаживайся!
Отходит, хромая, к столу. Раскрывает папку:
– Смотри-ка: первое стихотворение в книге – «Птицелов». Орнитолог. Но я бы сказал еще точнее – акмеист.
(Для Багрицкого такая оценка – особая похвала: ведь говорит это соратник Гумилева, «один из шести истинных акмеистов», как замечала Анна Ахматова.)
– Не отрекаюсь, – отвечает Нарбуту Багрицкий. – Помню Гумилева, наши с вами одесские разговоры. Ведь каждое стихотворение – это прототип человеческого тела. Каждая часть на месте. Я сказал бы даже больше: каждая буква стиха похожа на клетку в организме – она должна биться и пульсировать. В стихе не может быть мертвых клеток.
– Да, не может быть мертвых клеток, мертвых слов. Помнишь, Эдуард, у Гумилева?
– Как же! «И, как пчелы в улье опустелом, дурно пахнут мертвые слова».
– Удивительно афористично. И многое объясняет в работе поэта.
– Я медленно пишу стихи. Именно стихи, а не стихотворные отклики. Быть может, потому не так много стихов в этой моей книге.
А стихов в «Юго-Западе» и в самом деле было немного. В центре книги «Дума про Опанаса» – поэма, принесшая Багрицкому широкую известность в самой сердцевине 20-х годов. И еще 17 позиций: натурфилософская лирика, морские баллады, переводы.
А сколько стихов к тому времени было написано Багрицким! Море – и все больше злободневные отклики «на случай», к событиям политической жизни, юбилейным датам: «IV» (конгресс Коминтерна), «Коммунары», «Предупреждение», «Слово – в бой», «Ленин с нами», «Укразия»… Ни одно из этих стихов «на случай» не вошло в его книги. Но, увы, приходилось их писать ради хлеба насущного.
Он подготавливал «Юго-Запад» в Кунцеве, в доме, как писал он, «сделанном из лучшего соснового дерева». Да к тому же еще и окруженном соснами. Так что дышалось ему, больному бронхиальной астмой, гораздо вольготнее, чем в каменном городском доме. (Он ощутит эти преимущества кунцевской жизни уже в Москве – в Камергерском переулке, в писательском кооперативе, отгородившем его от живой природы.)
До самой сдачи книги в издательство размышлял Багрицкий о том, какие стихи включит он в «Юго-Запад», и прежде всего – в его последний раздел, открывавшийся поэтическими декларациями.
А среди них – его программные «Стихи о поэте и романтике», где звучало имя Гумилева. Каким многозначным было бы появление этого имени в первой книге Багрицкого!
Потому-то и торопился он с публикацией этих стихов, подгоняя такую публикацию к выходу «Юго-Запада». Недаром в 1927 году он отдал их в альманах «Ковш». В марте 1928 года, в те самые дни, когда вышел его «Юго-Запад», он сообщал писательнице Татьяне Тэсс: «Стихи о романтике» идут в альманахе «Ковш», который до разговора с романтикой закрывали три раза. «После напечатания (этих стихов) он (альманах «Ковш») закроется в четвертый и последний раз…»
Увы, этот номер альманаха «Ковш» в свет не вышел.
Написанные в 1925 году, «Стихи о поэте и романтике» впервые были напечатаны четыре года спустя, в 1929 году, в сборнике Литературного центра конструктивистов «Бизнес». Текст первоначальной редакции долгое время был неизвестен ни друзьям Багрицкого – поэтам и критикам, ни тем более широкому читателю (да и сегодня он мало известен). Я нашел его в 1967 году в отделе рукописей ИМЛИ (Института мировой литературы): он спрятался в письмах сына Багрицкого, Всеволода, матери, в те годы репрессированной и сосланной в Караганду.
Нашел и отвез потерявшийся первоначальный вариант жене Багрицкого, Лидии Густавовне Багрицкой-Суок. Она восприняла найденный текст как неожиданную, счастливую находку. И в самом деле неожиданную, многое меняющую в восприятии этих программных стихов.
В них разговор и о кумирах романтики, и о тех, на кого она оглядывается, под кого подстраивается, – вождях революции. В редакции 1925 года Ленин появлялся рядом с Троцким, и оба они «горланили над шалым народом».
Но главной для Багрицкого была память о поэтах, о которых вспоминает его собеседница – старая Романтика («Морщины у глаз, и расшатаны зубы»), – память о Пушкине и Блоке. И, конечно же, о Николае Гумилеве, о его трагической судьбе.
Глава акмеизма, течения, увлекавшего тягой к «миру звучному, красочному», насыщенному пластичностью деталей, был для Багрицкого непререкаемым авторитетом. Так что в «Стихах о поэте и романтике» он не мог не сказать о Гумилеве. И сказал, вложив в уста своей собеседницы горькую, страшную весть:
…Депеша из Питера:
страшная весть
О черном предательстве
Гумилева...
Я мчалась в телеге, проселками
шла;
И хоть преступленья его
не простила,
К последней стене я певца
подвела,
Последним крестом
его перекрестила...
Так звучат стихи в опубликованном тексте. Но совсем иное, неожиданное читаем мы в не дошедшем до читателей первоначальном варианте:
Депеша из Питера: страшная
весть
О том, что должны
расстрелять Гумилева.
Я мчалась в телеге, проселками
шла,
Последним рублем сторожей
подкупила,
К смертельной стене я певца
подвела,
Смертельным крестом
его перекрестила.
«Страшная весть» в этом тексте о случившейся беде для Романтики и для каждого преданного Романтике – «о том, что должны расстрелять Гумилева»: за дело или не за дело? – собеседники не задумываются об этом. Здесь и речи нет о преступлении, которое можно прощать или не прощать.
Слово о Гумилеве должно было прозвучать во что бы то ни стало. Да, попытка с альманахом «Ковш» сорвалась. Но вот он, сборник конструктивистов «Бизнес». И уж коли появилась возможность сказать здесь о Гумилеве, надо было такую возможность использовать. Даже ценой жестких оговорок, которых требовал от поэта главный теоретик конструктивизма Корнелий Зелинский. Он выстраивал и редактировал «Бизнес», «крыл» Багрицкого «по идеологической линии». «Именно с этой стороны, – вспоминал Зелинский, – я правил «Стихи о поэте и романтике».
Так появились слова, отвечающие «идеологической линии», – о «черном предательстве Гумилева». Но при чем здесь предательство, да еще черное? Кого мог предать Гумилев, далекий от политических позиций большевиков?
Вопрос этот в те глухие времена оставался без ответа. А Корнелий Зелинский (поэт Николай Ушаков называл его Карьерием) настоятельно требовал от растерянного Багрицкого невообразимо безжалостной оценки «страшной вести».
И вот она, логика поведения Багрицкого, о которой сам же он пишет в «Юго-Западе», в «Стихах о соловье и поэте». Разгадка – в финальных строфах этих стихов. «Нас двое» – соловей в клетке и поэт:
Куда нам пойти? Наша воля
горька!
Где ты запоешь?
Где я рифмой раскинусь?
Наш рокот, наш посвист
Распродан с лотка...
Как хочешь –
Распивочно или на вынос?
Мы пойманы оба,
Мы оба – в сетях!
Твой свист подмосковный
не грянет в кустах,
Не дрогнут от грома холмы
и озера...
Ты выслушан,
Взвешен,
Расценен в рублях...
Греми же в зеленых кусках
коленкора,
Как я громыхаю в газетных
листах!..
Поразительное, бесстрашное признание поэта, «громыхавшего в газетных листах» и неожиданно понявшего, что он оказался в сетях политических указаний и регламентаций.
Идеологическая линия в «Стихах о поэте и романтике» после напора Корнелия Зелинского восторжествовала. Багрицкий переписал сомнительную строку, чтобы отстоять право сказать о Гумилеве в ряду носителей высокого романтизма. Хотя, как вспоминала его жена Лидия Густавовна, он признавался в разговоре с ней, что ранний вариант этих стихов был, несомненно, удачнее.
И теперь, когда поэзия автора «Жемчугов» и «Огненного столпа» – после полной его реабилитации! – уже без всяких оговорок вернулась к нам, странно видеть в новых изданиях стихов Багрицкого слова о «черном предательстве Гумилева»: ведь сегодня мы знаем изначальное, продиктованное искренней болью, звучание этой строки. Досадно, например, когда этот искореженный идеологическим напором вариант появился в книжке «Эдуард Багрицкий» – в серии «Великие поэты», с самой благой целью затеянной «Комсомольской правдой». Дело здесь, наверное, за текстологами, которым надо обратиться к доступным архивным материалам.
Вчитываемся в текст 1925 года – и расплывается, исчезает строка: «И хоть преступленья его не простила», ее закрывает признание из первоначального варианта: «Последним рублем сторожей подкупила». И уже иные смысловые оттенки, иная интонация последующих строк: «К смертельной стене я певца подвела,/ Смертельным крестом его перекрестила». Высокий, символический жест Романтики, которая перекрестила Поэта «смертельным крестом» – с искренним, скорбящим чувством. Недаром же она – «интеллигентка и верует в Бога».
Через несколько лет Багрицкий напишет поэму «Смерть пионерки», где юная героиня – убежденная атеистка – отталкивает крестильный крестик. Но это уже другие обстоятельства, другой сюжет. А в стихах 1925 года Романтика сама подвела певца «к смертельной стене», перекрестила его «смертельным крестом». Драматическая напряженность происходящего убеждает: с глубоким уважением относится здесь Багрицкий к прощанию Романтики с погибшим поэтом.
Еще в декабре 1920 года Дзержинский разослал в губернские ЧК приказ (с грифом «Совершенно секретно»): «устраивать фиктивные белогвардейские организации в целях быстрейшего выяснения иностранной агентуры…» Такой фиктивной и была так называемая контрреволюционная организация Таганцева, в заговоре которой якобы принимал участие Гумилев.
О «полной ликвидации» контрреволюционной организации Таганцева и расстреле ее участников сообщалось 1 сентября 1921 года в «Петроградской правде». Никаких других официальных сообщений не было. Понятно, что закрытыми оставались протоколы Петроградской Чрезвычайной комиссии по делу Гумилева.
И только в сентябре 1991 года Судебная коллегия по уголовным делам Верховного суда РСФСР принимает резолюцию: дело Гумилева «производством прекратить за отсутствием состава преступления».
Багрицкий всего этого не знал. Но сама весть о трагической смерти Гумилева оставляла «горечь полыни на наших губах».
О «горечи полыни» пишет Багрицкий в «Юго-Западе», в стихотворении – горьком признании: «От черного хлеба и верной жены/ Мы бледною немочью заражены…» (1926). Оно словно бы откликается «Стихам о поэте и романтике»:
Пустынная нас окружает
пора,
Знамена в чехлах и заржавели
трубы.
Что это? Неуют от восприятия нэпа – новой экономической политики, проводившейся в это время в стране? А может, дело совсем в другом – не в социальной, а в духовной жизни? И тогда понимаешь, почему шумят «чужие знамена», а знамена романтики – «в чехлах» и заржавели ее трубы, а «над нами гремят трубачи молодые». И как расслышать песню трубы, «потонувшую в лесах»? Не тонет ли с ней идеал поэта, которому дороги «природа, ветер, песни и свобода». Неужто сейчас ему мало свободы – той, о которой он мечтал в феврале 1917 года?!
И летят ржавые листья несостоявшихся надежд, летят «за блеском штыка, пролетающим в тучах,/ За стуком копыта в берлогах дремучих…» И как проследить их полет? Укрепить «старую романтику, черное перо!»?
О ней, «старой романтике», ведет автор «Юго-Запада» разговор с молодым другом, поэтом Николаем Дементьевым. Он постоянный его гость в Кунцеве, неизменный слушатель его стихов и размышлений о судьбах русской поэзии.
И новое появление главы акмеизма в диалоге Эдуарда Багрицкого и Николая Дементьева. Появление – вначале незаметное на первый взгляд, а потом открытое.
В 1927 году Багрицкий пишет «Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым», где обращается к «боям и походам», которые поминались им в «Стихах о поэте и романтике». В этом разговоре Багрицкий выступает как военспец, а Николай Дементьев здесь – военком.
Звание военспеца импонировало Багрицкому. Он стремился во всем походить на военного, начиная с костюма: гимнастерка или френч защитного цвета, галифе, сапоги. При встречах на улице со знакомыми он делал по-военному «под козырек». Любил оружие; хоть и неважно стрелял из винтовки. Держал дома коллекцию оружия: винтовки, саблю, патронташ.
И вот он, воображаемый поход, в который идут военспец Багрицкий и военком Дементьев:
Справа наган,
Да слева шашка,
Цейс посередке,
Сверху – фуражка...
А в походной сумке –
Спички и табак,
Тихонов,
Сельвинский,
Пастернак...
Лаконичный перечень поэтов – и ничего лишнего… Николай Тихонов – автор знаменитых баллад, получивших широкий резонанс в 20-е годы, – открывает этот перечень. Но стоит вдуматься, вглядеться повнимательнее – и увидишь: за Николаем Тихоновым для Багрицкого незримо стоит Николай Гумилев, который в самом начале 20-х годов высоко оценил стихи молодого поэта. Дал ему такую рекомендацию в Союз поэтов: «По-моему, Тихонов – готовый поэт с острым виденьем и глубоким дыханьем».
Багрицкий, конечно же, слышал об этом. Но авторитет Гумилева размывался, отступал, отринутый несправедливым смертным приговором. И мог ли Багрицкий в середине 20-х годов узнать то, что узнали мы в 90-е: Гумилев не виновен!
Но в духе того времени звучало осуждение Гумилева в стихах Николая Дементьева, в его «Ответе Эдуарду», в 1928 году:
Обугленный мир малярией
горел,
Прибалтики снежный покров
Оттаивал кровью, когда
на расстрел
Пошел террорист Гумилев…
Так падали пасынки нашей
поры,
Но каждый ребенок поймет:
Романтику мы не ссылали
в Нарым,
Ее не пускали в расход.
Так «пасынком нашей поры» представал «террорист Гумилев» в стихах молодого комсомольца. Но для Багрицкого он не был пасынком, врагом. Хотя в напечатанных в «Бизнесе» «Стихах о поэте и романтике» написал, следуя настоятельным советам Корнелия Зелинского и, по сути, приказу времени, «о черном предательстве Гумилева». Написать-то написал, но через несколько лет, незадолго до смерти, признался в незавершенной поэме «Февраль», как хотелось бы ему в добром, теплом застолье «разговаривать о Гумилеве» – конечно же, о его стихах, не уходящих из памяти.
Эта, в общем-то, мимолетная проговорка неожиданно выдавала тайны Багрицкого, которого близко знавшие его люди называли скрытным. Называли так, не понимая, что ему не хотелось раскрываться перед кем попало.
А любовь к поэзии Гумилева, о котором он никогда не забывал, оставалась неизменной.
«Гумилев так завораживает, – признавался Багрицкий, – что вы теряете самого себя. Колдовской плен!..» И как пример такого колдовства вспоминал гумилевскую «Волшебную скрипку» с ее финальным заклинанием: «На, владей волшебной скрипкой…// И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!»