Почему героиня Лив Тайлер предпочла не богемного художника...
* * *
И я придумал такую загадку. Придумал очень быстро. Погладив мысленно Елену по голове, похвалив за прекрасный вкус и блестящие способности, помечтав о трепыхающихся ресницах, я предложил ответить ей на вопрос, почему в фильме Бертолуччи «Ускользающая красота», где главная героиня приезжает в Тоскану в поисках своего отца, почему среди всех достойных мужчин, среди интеллектуала, брутала, вымороченного шута, скабрезного трикстера, молчаливого одиночки и художника-борца она выбирает себе в первые партнеры прыщавого неказистого юнца. Неужели для женщин в этот ритуальный момент важно, чтобы их любили? Неужели для них важно, чтобы любили их, а не любили они.
– Ведь она могла бы вполне выбрать и умирающего от рака, и женатого фривольца. И первое, и второе выглядело бы достойно женской милости и любви.
Я спросил Елену об этом потому, что меня и самого волновал этот вопрос. Вот она сидит передо мной, девственная и непорочная, живущая в мире чистых и абстрактных понятий. Но почему она выбрала и отдала свою непорочность мужу, о котором она почти ничего не рассказывала?
Ничего не рассказывала, должно быть, потому, тут же интуитивно догадывался я, что ее муж – это такое светлое и счастливое, единственно счастливое и невинное в ней, о чем она боится произнести вслух, чтобы не сглазить и не потерять. О ком нельзя сказать хорошо, потому что слишком это интимно и дорого. Дорого так, что не подобрать никаких слов и сравнений. Ведь, если он когда-нибудь ее оставит, а прямо говоря, бросит, она не сможет с этим справиться. И тогда наверняка она найдет тысячу прекрасных слов, чтобы описать его красоту и свое горе. Ибо боль всегда делает слова полновесными.
Но я зашел с другого конца и спросил о том, почему однажды женщина отдает мужчине самое дорогое, что у нее есть. Почему она носит это с собой, бережет как зеницу ока, пока кто-то не отбрасывает это в сторону как самое ненужное.
– Когда найдешь ответ, мы встретимся в Тоскане.
– Где это? – переспросила она, потому что не знала, что я жил в комнате с такими тонкими, будто прилипающие к телу полупрозрачные летние рубахи, обоями и стенами цвета оливкового масла и заходящего солнца. – В каком холле?
– Тоскана эта такая прекрасная провинция, где у женщин золотистая кожа, оливковые волосы и миндалевидные глаза, – дал я подсказку. – И при этом там мужчин пробирает такая тоска от одиночества и несовершенства мира, что они готовы засунуть женщинам яблоко назад в глотку.
Но чтобы этого не делать, они лежат, повернувшись лицом к стене, и слушают, как там, за стеной, ругаются или занимаются любовью. Слушают, как вместе с тиканьем секундной стрелки разрушается их мечта о прекрасном и надежда на спокойную безветренную ночь.
...а юнца-неумеху?
Кадры из фильма «Ускользающая красота». 1996 |
* * *
Я знал, я верил, что она будет думать и думать, пока не придумает ответ. Ибо это не Лао Цзы, это нечто похлеще. Это вопрос, который будет терзать ее девственную душу до тех пор, пока не разорвет ее в клочья. И она найдет на него ответ, чтобы не умереть, подобно Гомеру.
И я не ошибся, она не спала всю ночь и придумала ответ еще до того, как пропели третьи петухи, и ее темперамент заставил ее схватить телефон и позвонить мне. И она сказала, что разгадала загадку.
– Я сейчас после бассейна, – не соврал я, – я сейчас расслабленно лежу в своем номере, – опять не соврал я. – Я распят тяжелыми нагрузками, – снова не соврал.
«Приходи, если хочешь поделиться со мной немедленно, и омой мои ноги своим дыханием», – не сказал я, открывая дверь, за которой в холле бушевала жизнь, за которой семинар физиков-атомщиков обсуждал устройство атома. А возможно, геологи обсуждали строение Земли, мантии и ядра. Копать везде, копать всегда и даже там, парам-пам-пам. И они говорили на своем труднодоступном, полном терминов языке о физике. Но если его перевести на обычный язык или пусть даже язык мифов, они говорили и о душевных недрах, и о физической близости, о том, что, по Мерло-Понти, называется чувством центра Земли. О том, что каждый человек и есть центр Земли. О том, что мы все в своих суждениях пляшем от своей колокольни, от своих травм и неврозов, лишь со временем покрываясь чужими мнениями и мыслями, словно культурными слоями. А еще о том, что вот идешь, бывает, по улице, и день такой серый-серый, тяжелый, тягучий, но стоит только вспомнить, что ты тоже центр Земли, как сразу все преображается, и воздух вокруг начинает искриться. И все в тебе начинает жить, биться за этот центр Земли, за то, чтобы ты сейчас и впредь оставался пупом Вселенной.
А на темной стороне луны мы все одиноки, потому что отношений не существует, потому что люди не могут и не должны быть связаны, потому что это противоестественно, потому что мы приходим в этот мир в одиночку и умираем так же в одиночку. Потому что нельзя умереть вдвоем, потому что это глубоко личное, это настоящее, это по-настоящему дело каждого. Потому что только одиночкам и изгоям устраивают темную, накинув на голову простыню. А кроме этого личного пространства и личной боли, ничего хорошего в темной стороне каждого из нас нет. Мы несчастны и мы голодны до эмоций, поэтому мы при первой возможности и вытягиваем их из себя же, на светлую сторону.
* * *
Боже, как я хотел, чтобы она не пришла, и как я хотел, чтобы она пришла. Боже, как я хотел умереть вместе с ней, но в то же время не брать ее с собой на свою темную сторону луны.
Я стоял у окна и смотрел на одинокую рябинку, которая согревала меня своей обнаженностью – только несколько гроздей красных ягод, как защитная помада на обнаженной женщине, когда вдруг распахивается дверь и резкий порыв ветра готов сбить любого заметавшегося. Она была такой беззащитной, и в то же время эти яркие ягоды, которые еще не склевали клесты и вороны, давали надежду, что, даже раздетой, ей удастся отболтаться.
И когда она пришла, она действительно тут же попыталась отболтаться. Перевести трепет своего положения в легкий треп, укрепиться на плывущей под ногами почве. Она говорила с уверенным достоинством обо всем на свете, потому что привыкла обнажаться постепенно, снимая с себя слои, как одежду. Один слой за другим. Потому что все люди бесконечные актеры, а значит, чем больше говоришь, тем больше скрываешь. Выкладывать, как на ладони, все, что можешь, подряд, тщательно фильтруя информацию и оставляя за тонкой стеной все, о чем говорить не можешь, – таково правило игры.
– Видишь, какая у меня за окном рябинка, – прервал ее я, уставившись в окно, в котором отражалась Елена всем своим силуэтом. – Ну разве она не трогательна в своей обнаженности?
– Рябинка как рябинка, – пожала плечами Елена.
И это пожатие – мол, к черту рябинку, когда я такая молодец, когда я отгадала, разгадала такой сложный ребус, ну же повернись, посмотри на меня, еще больше обнажало ее, развязывая мне руки.
– Ну разве она не прекрасна? – настаивал я, видя некоторую растерянность. – Разве тебе ее не жаль? – настаивал я на некоторой целомудренности, оставшейся еще между нами.
Я говорил и представлял себя по ту сторону окна. Одиноким. Обнаженным, изгнанным из рая.
* * *
– Ну разве тебе ее не жаль? – молил я.
– Ну, как тебе сказать! – снова пожала плечами Елена, и я вновь увидел всю гамму недоумения, непонимания на отраженном в стекле лице, по которому уже катились крупные капли, – по-моему, самая обычная рябинка.
А мне послышалось: «самый обычный ребенок». Ну, к черту так к черту, – повернулся я к ней лицом. И мы стали говорить о Бертолуччи, об учебе в Принстоне, о Дерриде и о себе.
Потому что мы, как никто другой, умеем обнажаться, оставаясь одетыми. Потому что мы никогда не лжем, а лишь легко снимаем с себя бесчисленные маски. Не так ли?
А когда она, наконец, рассказала о своем понимании фильма, рассказала, почему героиня Лив Тайлер отдалась не брутальному художнику, не веселому интроверту, не почти мертвому интеллектуалу, что тоже было бы красиво, а отдалась прыщавому юнцу, уродцу-неумехе, прошло уже полчаса. Или около того.
– А ты знаешь, – заметил я, будто бы между прочим, – где-то я слышала, что ученые Принстонского университета высчитали, будто бы секс между мужчиной и женщиной длится в среднем 28 минут.
Это я, конечно, все выдумал. Я бы мог сказать: и Йельский, и Оксфорд, и Кембридж, но мне было важно сказать именно Принстон. Потому что таков принцип.
– Это ты к чему сейчас? – спросила она с запинкой, настороженно.
– К тому, что ты уже полчаса в моей комнате. А там, за дверьми, как раз собрались мои друзья. И они бог знает что могут подумать о нас.
– А что они могут о нас подумать? – спросила она, растягивая слова. По ее тону чувствовалось, что смятение и нехорошие предчувствия нарастают в ней и уже медленно подкатывают к горлу.
– Ну, например, что я нашел себе очередную девушку. И что ты очередная шлюха. Меня же больше волнует, комфортно ли тебе было проходить через весь этот строй, через семинар. И почему ты все-таки прошла, а не сделала вид, что идешь мимо? Впрочем, это был твой личный выбор. И не мне за него отвечать. Ведь ты вполне бы могла пройти мимо, могла сделать вид, что пришла на семинар разговаривать о центре Земли и стать этим центром в глазах всех собравшихся сейчас за этой тонкой стеной…
Я знаю, этот мой вопрос произвел подмену всего и вся. Он разом сменил все плюсы на минусы, подменяя полюса. Он вывалял все наше общение в грязи. Моя улыбка теперь была отталкивающей, попытка шутить – неуместной, мое обаяние – вероломным. Все, что ей казалось искренним, теперь выглядело фальшивым. Я будто взял кисть и измазал ее белую блузку и мою белую футболку черной краской. Я закрасил черным ее, себя и весь мир.
* * *
Раньше после первой брачной ночи на забор вывешивали простыни с красными разводами. Может быть, это было жестоко, но теперь у меня не было других красок для наших парусов. Для парусов тех, кто возвращается на родину после лабиринтов Минотавра. А там, на родине, оставшиеся на берегу отцы и мужья ждут если не красных, то хотя бы белых простыней.
С тех, кто высоко летает, и спрос высок. И теперь ей уже было не отболтаться, не прикрыться словами. Потому что никаких спасительных слов здесь уже не найти. И она стремительно встает с кровати, поправляя на себе черную юбку. Единственное, что ей оставалось, – это сделать вид, что ничего страшного не произошло, отшутиться, а потом под благовидным предлогом уйти, потому что несказанное в любом случае будет выше сказанного. И тогда она, возможно, сохранила бы лицо, а не выдала бы себя с головой в момент своего предательства.
Но ее несдержанный внутренний голос и темперамент заставил ее защищаться. Защищаться у нее, конечно, получалось плохо, колени и губы дрожали, стоять прямо на расходящихся льдинах полушарий – логической и эмоциональной – не удавалось. Карта мыслей расползалась по швам. В ее голове вообще не укладывалось, насколько мужчины могут быть подлы и коварны. И насколько они жестоки в своем желании добить. Или это была не жестокая провокация, не предательство, а просто непродуманная фраза, попытка задеть, попытка что-то узнать, попытка поставить эффектную точку перед тем, как мы попрощаемся? – металась она по комнате, глазами пытаясь просчитать варианты.
Но натыкалась лишь на оливковые обои по всему периметру, словно ее окружала оливковая роща в Тоскане с жирным оливковым маслом, которым не запить горечь в горле и сердце.
Каждому надо сказать острее, и точнее, и бесповоротнее, но у меня получается гораздо лучше. Единственное, что ее могло спасти – это деревце за окном, по которому она, как белая лабораторная мышка, могла бы убежать с тонущего корабля в небеса. Если бы она только не отреагировала так остро, не выдала бы себя, а спокойно подошла бы к окну и стала рассуждать о погоде, как то делают настоящие леди Принстона. Но это деревце, которое могло бы ее спасти, но не спасло, раздражает ее еще сильнее. Последнее, что она услышит, – уже решил я, – это слова «Закрой за собой дверь».
Мол, все, ты мне больше не нужна. Не поднятый, как прежде, во всех прежних потешных гладиаторских боях, а опущенный вниз палец. Вот это и будет эффектной точкой, выстрелом в спину предателя.
* * *
Конечно, хотя бы потому, что ее голос уже дрожит, никакого лидерства ей не выиграть. К тому же она чувствует себя фальшивой и грязной. Через минуту-другую острого соперничества, противоборства, перепалки, в которой я вынужден держать себя достойно, в которой я спокоен, и рассудителен, и уравновешен, даже холоден, как нож мясника или скальпель хирурга, она замолкает… Странно, ведь это моя, а не ее мечта умерла, и это мне, а не ей, вынимать очередную сгнившую занозу из сердца, доставать при полном самообладании и трезвом анализе.
А она пусть валит восвояси. Пусть бежит сломя голову из ситуации, делающей ее хуже, чем она есть, пусть скачет к себе в номер, пусть падает там ниц на постель, пусть рыдает, ревет, визжит под теплыми руками соседки, которую я сегодня в бассейне так виртуозно учил плавать, будто предчувствуя, что это ей, а не мне предстоит лечь рядом на живот или спину и окунуться руками в бурную реку слез… А может, ее будут гладить по волосам другие девочки, та, хрупкая и плоская, или та, с большой грудью. Любая, что попадется под голову из команды копателей, будет стараться ей помочь и успокоить, будет говорить ей, что все хорошо, что ничего страшного не произошло, к чему бы кто-то о ней подумал плохо.
Маленькие лгуньи. Эх, жаль, что это не я буду ее успокаивать и гладить по оливковым волосам, потому что я бы обязательно нашел повод для пары колких фраз и замечаний. Я бы уже не отпустил ее, пойманную, из силков.
А без этих фраз – думаю я, уже отвернувшись к оливковым обоям Тосканы, – она уже через несколько минут послушается своих подружек и успокоится и возьмет себя в руки, чтобы никогда больше не совершать таких же ошибок и не испытывать того позора, что она чувствует сейчас. Чтобы больше никогда в жизни не ощущать себя вавилонской блудницей на развилке дорог, когда она, как в тумане, выходит из номера и теряется, не зная, повернуть ей налево или направо. И десятки глаз устремляются на нее. И хотя она пока еще убеждена, что не шлюха, и надеется, что она все еще не изменила своему мужу, ее внутренний барометр с точки «ясно и чисто» мигом перескакивает на «критически опасно», а мир условностей и теней уже накладывает свой отпечаток на высоко поднятые паруса. Однако ей не удается усилием воли сразу унять свой внутренний жар и лихорадку и качку внутри всего тела. Ее кожа трескается под пристальными взглядами, мысли беспорядочно скользят по кругу, голова кружится, слезы наворачиваются на глаза.
И потому, когда она выходит из комнаты, «Закрой за собой дверь» ударяет ей в спину так, что она еле стоит на ногах. Но тем не менее, схватившись за ручку, она наверняка заставляет себя прямо держать спину и не опускать подбородок и выкидывать от бедра ноги на тонких шпильках, будто она идет по высокому подиуму перед полным залом, благодарная Господу лишь за то, что среди зрителей холла нет ее мужа. n
Ильдар Анвярович Абузяров – прозаик.На днях в Казани выходит новая книга Ильдара Абузярова. Предлагаем вам отрывок из нее.
Ильдар Абузяров
* * *
И я придумал такую загадку. Придумал очень быстро. Погладив мысленно Елену по голове, похвалив за прекрасный вкус и блестящие способности, помечтав о трепыхающихся ресницах, я предложил ответить ей на вопрос, почему в фильме Бертолуччи «Ускользающая красота», где главная героиня приезжает в Тоскану в поисках своего отца, почему среди всех достойных мужчин, среди интеллектуала, брутала, вымороченного шута, скабрезного трикстера, молчаливого одиночки и художника-борца она выбирает себе в первые партнеры прыщавого неказистого юнца. Неужели для женщин в этот ритуальный момент важно, чтобы их любили? Неужели для них важно, чтобы любили их, а не любили они.
– Ведь она могла бы вполне выбрать и умирающего от рака, и женатого фривольца. И первое, и второе выглядело бы достойно женской милости и любви.
Я спросил Елену об этом потому, что меня и самого волновал этот вопрос. Вот она сидит передо мной, девственная и непорочная, живущая в мире чистых и абстрактных понятий. Но почему она выбрала и отдала свою непорочность мужу, о котором она почти ничего не рассказывала?
Ничего не рассказывала, должно быть, потому, тут же интуитивно догадывался я, что ее муж – это такое светлое и счастливое, единственно счастливое и невинное в ней, о чем она боится произнести вслух, чтобы не сглазить и не потерять. О ком нельзя сказать хорошо, потому что слишком это интимно и дорого. Дорого так, что не подобрать никаких слов и сравнений. Ведь, если он когда-нибудь ее оставит, а прямо говоря, бросит, она не сможет с этим справиться. И тогда наверняка она найдет тысячу прекрасных слов, чтобы описать его красоту и свое горе. Ибо боль всегда делает слова полновесными.
Но я зашел с другого конца и спросил о том, почему однажды женщина отдает мужчине самое дорогое, что у нее есть. Почему она носит это с собой, бережет как зеницу ока, пока кто-то не отбрасывает это в сторону как самое ненужное.
– Когда найдешь ответ, мы встретимся в Тоскане.
– Где это? – переспросила она, потому что не знала, что я жил в комнате с такими тонкими, будто прилипающие к телу полупрозрачные летние рубахи, обоями и стенами цвета оливкового масла и заходящего солнца. – В каком холле?
– Тоскана эта такая прекрасная провинция, где у женщин золотистая кожа, оливковые волосы и миндалевидные глаза, – дал я подсказку. – И при этом там мужчин пробирает такая тоска от одиночества и несовершенства мира, что они готовы засунуть женщинам яблоко назад в глотку.
Но чтобы этого не делать, они лежат, повернувшись лицом к стене, и слушают, как там, за стеной, ругаются или занимаются любовью. Слушают, как вместе с тиканьем секундной стрелки разрушается их мечта о прекрасном и надежда на спокойную безветренную ночь.
* * *
Я знал, я верил, что она будет думать и думать, пока не придумает ответ. Ибо это не Лао Цзы, это нечто похлеще. Это вопрос, который будет терзать ее девственную душу до тех пор, пока не разорвет ее в клочья. И она найдет на него ответ, чтобы не умереть, подобно Гомеру.
И я не ошибся, она не спала всю ночь и придумала ответ еще до того, как пропели третьи петухи, и ее темперамент заставил ее схватить телефон и позвонить мне. И она сказала, что разгадала загадку.
– Я сейчас после бассейна, – не соврал я, – я сейчас расслабленно лежу в своем номере, – опять не соврал я. – Я распят тяжелыми нагрузками, – снова не соврал.
«Приходи, если хочешь поделиться со мной немедленно, и омой мои ноги своим дыханием», – не сказал я, открывая дверь, за которой в холле бушевала жизнь, за которой семинар физиков-атомщиков обсуждал устройство атома. А возможно, геологи обсуждали строение Земли, мантии и ядра. Копать везде, копать всегда и даже там, парам-пам-пам. И они говорили на своем труднодоступном, полном терминов языке о физике. Но если его перевести на обычный язык или пусть даже язык мифов, они говорили и о душевных недрах, и о физической близости, о том, что, по Мерло-Понти, называется чувством центра Земли. О том, что каждый человек и есть центр Земли. О том, что мы все в своих суждениях пляшем от своей колокольни, от своих травм и неврозов, лишь со временем покрываясь чужими мнениями и мыслями, словно культурными слоями. А еще о том, что вот идешь, бывает, по улице, и день такой серый-серый, тяжелый, тягучий, но стоит только вспомнить, что ты тоже центр Земли, как сразу все преображается, и воздух вокруг начинает искриться. И все в тебе начинает жить, биться за этот центр Земли, за то, чтобы ты сейчас и впредь оставался пупом Вселенной.
А на темной стороне луны мы все одиноки, потому что отношений не существует, потому что люди не могут и не должны быть связаны, потому что это противоестественно, потому что мы приходим в этот мир в одиночку и умираем так же в одиночку. Потому что нельзя умереть вдвоем, потому что это глубоко личное, это настоящее, это по-настоящему дело каждого. Потому что только одиночкам и изгоям устраивают темную, накинув на голову простыню. А кроме этого личного пространства и личной боли, ничего хорошего в темной стороне каждого из нас нет. Мы несчастны и мы голодны до эмоций, поэтому мы при первой возможности и вытягиваем их из себя же, на светлую сторону.
* * *
Боже, как я хотел, чтобы она не пришла, и как я хотел, чтобы она пришла. Боже, как я хотел умереть вместе с ней, но в то же время не брать ее с собой на свою темную сторону луны.
Я стоял у окна и смотрел на одинокую рябинку, которая согревала меня своей обнаженностью – только несколько гроздей красных ягод, как защитная помада на обнаженной женщине, когда вдруг распахивается дверь и резкий порыв ветра готов сбить любого заметавшегося. Она была такой беззащитной, и в то же время эти яркие ягоды, которые еще не склевали клесты и вороны, давали надежду, что, даже раздетой, ей удастся отболтаться.
И когда она пришла, она действительно тут же попыталась отболтаться. Перевести трепет своего положения в легкий треп, укрепиться на плывущей под ногами почве. Она говорила с уверенным достоинством обо всем на свете, потому что привыкла обнажаться постепенно, снимая с себя слои, как одежду. Один слой за другим. Потому что все люди бесконечные актеры, а значит, чем больше говоришь, тем больше скрываешь. Выкладывать, как на ладони, все, что можешь, подряд, тщательно фильтруя информацию и оставляя за тонкой стеной все, о чем говорить не можешь, – таково правило игры.
– Видишь, какая у меня за окном рябинка, – прервал ее я, уставившись в окно, в котором отражалась Елена всем своим силуэтом. – Ну разве она не трогательна в своей обнаженности?
– Рябинка как рябинка, – пожала плечами Елена.
И это пожатие – мол, к черту рябинку, когда я такая молодец, когда я отгадала, разгадала такой сложный ребус, ну же повернись, посмотри на меня, еще больше обнажало ее, развязывая мне руки.
– Ну разве она не прекрасна? – настаивал я, видя некоторую растерянность. – Разве тебе ее не жаль? – настаивал я на некоторой целомудренности, оставшейся еще между нами.
Я говорил и представлял себя по ту сторону окна. Одиноким. Обнаженным, изгнанным из рая.
* * *
– Ну разве тебе ее не жаль? – молил я.
– Ну, как тебе сказать! – снова пожала плечами Елена, и я вновь увидел всю гамму недоумения, непонимания на отраженном в стекле лице, по которому уже катились крупные капли, – по-моему, самая обычная рябинка.
А мне послышалось: «самый обычный ребенок». Ну, к черту так к черту, – повернулся я к ней лицом. И мы стали говорить о Бертолуччи, об учебе в Принстоне, о Дерриде и о себе.
Потому что мы, как никто другой, умеем обнажаться, оставаясь одетыми. Потому что мы никогда не лжем, а лишь легко снимаем с себя бесчисленные маски. Не так ли?
А когда она, наконец, рассказала о своем понимании фильма, рассказала, почему героиня Лив Тайлер отдалась не брутальному художнику, не веселому интроверту, не почти мертвому интеллектуалу, что тоже было бы красиво, а отдалась прыщавому юнцу, уродцу-неумехе, прошло уже полчаса. Или около того.
– А ты знаешь, – заметил я, будто бы между прочим, – где-то я слышала, что ученые Принстонского университета высчитали, будто бы секс между мужчиной и женщиной длится в среднем 28 минут.
Это я, конечно, все выдумал. Я бы мог сказать: и Йельский, и Оксфорд, и Кембридж, но мне было важно сказать именно Принстон. Потому что таков принцип.
– Это ты к чему сейчас? – спросила она с запинкой, настороженно.
– К тому, что ты уже полчаса в моей комнате. А там, за дверьми, как раз собрались мои друзья. И они бог знает что могут подумать о нас.
– А что они могут о нас подумать? – спросила она, растягивая слова. По ее тону чувствовалось, что смятение и нехорошие предчувствия нарастают в ней и уже медленно подкатывают к горлу.
– Ну, например, что я нашел себе очередную девушку. И что ты очередная шлюха. Меня же больше волнует, комфортно ли тебе было проходить через весь этот строй, через семинар. И почему ты все-таки прошла, а не сделала вид, что идешь мимо? Впрочем, это был твой личный выбор. И не мне за него отвечать. Ведь ты вполне бы могла пройти мимо, могла сделать вид, что пришла на семинар разговаривать о центре Земли и стать этим центром в глазах всех собравшихся сейчас за этой тонкой стеной…
Я знаю, этот мой вопрос произвел подмену всего и вся. Он разом сменил все плюсы на минусы, подменяя полюса. Он вывалял все наше общение в грязи. Моя улыбка теперь была отталкивающей, попытка шутить – неуместной, мое обаяние – вероломным. Все, что ей казалось искренним, теперь выглядело фальшивым. Я будто взял кисть и измазал ее белую блузку и мою белую футболку черной краской. Я закрасил черным ее, себя и весь мир.
* * *
Раньше после первой брачной ночи на забор вывешивали простыни с красными разводами. Может быть, это было жестоко, но теперь у меня не было других красок для наших парусов. Для парусов тех, кто возвращается на родину после лабиринтов Минотавра. А там, на родине, оставшиеся на берегу отцы и мужья ждут если не красных, то хотя бы белых простыней.
С тех, кто высоко летает, и спрос высок. И теперь ей уже было не отболтаться, не прикрыться словами. Потому что никаких спасительных слов здесь уже не найти. И она стремительно встает с кровати, поправляя на себе черную юбку. Единственное, что ей оставалось, – это сделать вид, что ничего страшного не произошло, отшутиться, а потом под благовидным предлогом уйти, потому что несказанное в любом случае будет выше сказанного. И тогда она, возможно, сохранила бы лицо, а не выдала бы себя с головой в момент своего предательства.
Но ее несдержанный внутренний голос и темперамент заставил ее защищаться. Защищаться у нее, конечно, получалось плохо, колени и губы дрожали, стоять прямо на расходящихся льдинах полушарий – логической и эмоциональной – не удавалось. Карта мыслей расползалась по швам. В ее голове вообще не укладывалось, насколько мужчины могут быть подлы и коварны. И насколько они жестоки в своем желании добить. Или это была не жестокая провокация, не предательство, а просто непродуманная фраза, попытка задеть, попытка что-то узнать, попытка поставить эффектную точку перед тем, как мы попрощаемся? – металась она по комнате, глазами пытаясь просчитать варианты.
Но натыкалась лишь на оливковые обои по всему периметру, словно ее окружала оливковая роща в Тоскане с жирным оливковым маслом, которым не запить горечь в горле и сердце.
Каждому надо сказать острее, и точнее, и бесповоротнее, но у меня получается гораздо лучше. Единственное, что ее могло спасти – это деревце за окном, по которому она, как белая лабораторная мышка, могла бы убежать с тонущего корабля в небеса. Если бы она только не отреагировала так остро, не выдала бы себя, а спокойно подошла бы к окну и стала рассуждать о погоде, как то делают настоящие леди Принстона. Но это деревце, которое могло бы ее спасти, но не спасло, раздражает ее еще сильнее. Последнее, что она услышит, – уже решил я, – это слова «Закрой за собой дверь».
Мол, все, ты мне больше не нужна. Не поднятый, как прежде, во всех прежних потешных гладиаторских боях, а опущенный вниз палец. Вот это и будет эффектной точкой, выстрелом в спину предателя.
* * *
Конечно, хотя бы потому, что ее голос уже дрожит, никакого лидерства ей не выиграть. К тому же она чувствует себя фальшивой и грязной. Через минуту-другую острого соперничества, противоборства, перепалки, в которой я вынужден держать себя достойно, в которой я спокоен, и рассудителен, и уравновешен, даже холоден, как нож мясника или скальпель хирурга, она замолкает… Странно, ведь это моя, а не ее мечта умерла, и это мне, а не ей, вынимать очередную сгнившую занозу из сердца, доставать при полном самообладании и трезвом анализе.
А она пусть валит восвояси. Пусть бежит сломя голову из ситуации, делающей ее хуже, чем она есть, пусть скачет к себе в номер, пусть падает там ниц на постель, пусть рыдает, ревет, визжит под теплыми руками соседки, которую я сегодня в бассейне так виртуозно учил плавать, будто предчувствуя, что это ей, а не мне предстоит лечь рядом на живот или спину и окунуться руками в бурную реку слез… А может, ее будут гладить по волосам другие девочки, та, хрупкая и плоская, или та, с большой грудью. Любая, что попадется под голову из команды копателей, будет стараться ей помочь и успокоить, будет говорить ей, что все хорошо, что ничего страшного не произошло, к чему бы кто-то о ней подумал плохо.
Маленькие лгуньи. Эх, жаль, что это не я буду ее успокаивать и гладить по оливковым волосам, потому что я бы обязательно нашел повод для пары колких фраз и замечаний. Я бы уже не отпустил ее, пойманную, из силков.
А без этих фраз – думаю я, уже отвернувшись к оливковым обоям Тосканы, – она уже через несколько минут послушается своих подружек и успокоится и возьмет себя в руки, чтобы никогда больше не совершать таких же ошибок и не испытывать того позора, что она чувствует сейчас. Чтобы больше никогда в жизни не ощущать себя вавилонской блудницей на развилке дорог, когда она, как в тумане, выходит из номера и теряется, не зная, повернуть ей налево или направо. И десятки глаз устремляются на нее. И хотя она пока еще убеждена, что не шлюха, и надеется, что она все еще не изменила своему мужу, ее внутренний барометр с точки «ясно и чисто» мигом перескакивает на «критически опасно», а мир условностей и теней уже накладывает свой отпечаток на высоко поднятые паруса. Однако ей не удается усилием воли сразу унять свой внутренний жар и лихорадку и качку внутри всего тела. Ее кожа трескается под пристальными взглядами, мысли беспорядочно скользят по кругу, голова кружится, слезы наворачиваются на глаза.
И потому, когда она выходит из комнаты, «Закрой за собой дверь» ударяет ей в спину так, что она еле стоит на ногах. Но тем не менее, схватившись за ручку, она наверняка заставляет себя прямо держать спину и не опускать подбородок и выкидывать от бедра ноги на тонких шпильках, будто она идет по высокому подиуму перед полным залом, благодарная Господу лишь за то, что среди зрителей холла нет ее мужа.