В издательстве «Центрполиграф» выходит в свет роман молодого прозаика, выпускника журфака МГУ Степана Суздальцева, описывающий жизнь петербургской аристократии 1837 года. Реальные персонажи соседствуют с вымышленными героями, исторические факты – с авторскими фантазиями. Предлагаем читателям «НГ-EL» отрывок из книги.
Княжна Софья Михайловна достигла семнадцатилетнего возраста, а стало быть, сделалась невестою, и притом весьма желанной. Князь Ланевский, человек богатый и щедрый, давал за дочерью приданое в пятьдесят тысяч рублей и доходное поместье с тысячей приписанных к нему душ. Кроме того, княжна вопреки своему приданому была весьма хороша собой.
Софья была любимая дочь в семье, но это было не главное. Превыше всего она хотела быть желанной, и она была. Она мечтала о батальоне поклонников, но получила их целый полк. Она хотела иметь тайных воздыхателей – те ежедневно засыпали ее десятками посланий амурного толка. Софья мечтала о любви и несколько раз в месяц учтиво выслушивала отчаянные признания. Она мечтала быть самой прекрасной дамой на балу, и во время недавнего бала в Михайловском дворце она трижды танцевала с цесаревичем Александром Николаевичем.
Словом, княжна была вполне счастлива.
В свой день рождения она бегала из одной комнаты в другую по всему дому, выслушивала бесконечные комплименты от сестры, княжны Марии Михайловны, смеялась от радости и плакала от волнения.
Княгиня Анна Юрьевна занималась приготовлениями к балу – делу обычному в доме Ланевских. Но поскольку бал был посвящен дню рождения любимой ее дочери, она волновалась, постоянно путалась, давала слугам четкие указания, а через десять минут отдавала противоположные, столь же четкие.
Мария Михайловна, старшая сестра Софьи (ей уже исполнилась восемнадцать), не была столь же красива, хоть и не лишена грации и шарма. В свете она держалась несколько скованно и стеснялась незнакомых лиц. Ухаживания молодых людей были для нее лестны, однако тягостны. Еще ребенком она была сосватана за князя Петра Андреевича и давно уже приучила себя к мысли видеть его своим будущим мужем. Теперь она помогала сестре готовиться к грядущему балу и сама ждала его с нетерпением.
Около восьми часов прибыл брат Анны Юрьевны, князь Александр Юрьевич Демидов. Прибыл он не один, а с дочерью Анастасией и тетушкой – княгиней Марьей Алексеевной.
Княгиня Марья Алексеевна была статная молодая дама: ей шел восьмой десяток. Нраву строгого и непреклонного, она не признавала иного мнения, помимо собственного, имела огромное состояние и огромное самомнение. Покойный муж ее был человек богатый, благородный, жену любил безумно и потакал ей во всем. Такого доброго и смирного, его княгиня со свету сжила надменным своим нравом за три года. Детей родить они так и не успели, второй раз замуж вдова не вышла и уже полвека жила одна в своем особняке на Миллионной улице. Жила заботами о племянниках Анне и Александре и их детях: Марии, Софье и Анастасии. Княгиня пользовалась уважением и слыла законодательницей мнений Петербурга и Москвы.
С покойным Александром Сергеевичем она была знакома, за взгляды его всегда корила, а шалость легкую ему она простила.
Музыканты заиграли мазурку, и Петр Андреевич с Анастасией унеслись в танце, оставив Германа в одиночестве. Шульц, несколько раздосадованный тем, что его бросили одного в этом незнакомом для него мире, подошел к лакею с подносом, с которого сорвал бокал шампанского и залпом опустошил его. Затем он взял другой и с ним стал гулять по залу, наблюдая танцующих франтов, прелестных дам, офицеров и людей в возрасте, которые беседовали тут и там.
Он проходил мимо двух пожилых людей и краем уха услышал их разговор:
– Необходимо перестраивать экономику, Павел Петрович, – говорил человек в темно-сером сюртуке с орденом Святого Владимира на груди. – Феодальная система, на которой построена наша страна, – позор для России.
– Вы еще скажите, что предлагаете отменить крепостное право, Генрих Карлович, – не без лукавства в голосе отвечал полный человек в генеральском мундире.
Герман остановился. Уж не тот ли это Генрих Карлович, которого ему вменяли в родственники? Он повернулся к беседующим господам и принялся жадно слушать их разговор.
– В перспективе это неизбежно, – продолжал Генрих Карлович. – Но, разумеется, для таких решительных преобразований нужно провести целый ряд подготовительных реформ. На это потребуется двадцать – двадцать пять лет.
– А что думаете об этом вы? Прошу прощения, не могу узнать вас под маской. – Павел Петрович повернулся к Герману.
– Ш-шульц Герман Модестович, – представился Герман.
– Шульц? – переспросил Павел Петрович. – Генрих Карлович, признайтесь, что это ваш родственник.
– Нет-нет, – поспешил уверить генерала Герман, – мы с Генрихом Карловичем не родственники и даже не знакомы.
– Так что вы думаете? – настаивал Павел Петрович.
– Я согласен с моим однофамильцем, – начал Герман, – реформы нужны, и притом самые решительные.
– Так просветите нас, – попросил Генрих Карлович.
Герман много думал об этом. Думал в связи со своими служебными обязанностями, хоть они и были далеки от обсуждаемой темы; думал, когда сидел один в наемной квартире недалеко от Сенной; думал, беседуя с князем Петром Андреевичем. Он много что имел сказать, и теперь, когда появилась такая возможность, он говорил, говорил смело, уверенно и аргументировал свои предложения множеством фактов. И его слушали. Когда он кончил, господа переглянулись. Шульц молчал, о чем-то задумавшись. Первым молчание нарушил Павел Петрович:
– В ваших словах много вольности, Герман Модестович. Впрочем, в вашем возрасте это простительно.
– Герман, я смотрю, ты вошел в увлекательную дискуссию, – произнес князь Петр Андреевич, который искал своего друга после мазурки с Анастасией.
– Петр Андреевич, – приветствовал Генрих Карлович.
– Так это ваш друг, князь? – холодно произнес Павел Петрович.
– Герман, позволь тебе представить: твой однофамилец Генрих Карлович, один из самых видных деятелей в Министерстве финансов. Павел Петрович Турчанинов, генерал-лейтенант, в отставке с недавнего времени.
– Говорят, вы едете в Турцию, Петр Андреевич, – вспомнил Турчанинов.
– Истинная правда, Павел Петрович, – подтвердил Суздальский. – А о чем вы беседовали?
– Об экономических преобразованиях, – произнес Генрих Карлович. – Ваш друг видит необходимость в отмене крепостного права.
– Друзьям Петра Андреевича часто в голову приходит различный вздор, – раздался немолодой женский голос. Он принадлежал Марье Алексеевне. Княгиня поздоровалась с Турчаниновым и с Шульцем, протянула руку Петру Андреевичу и затем внимательно посмотрела на Германа. – Сколько вам лет?
– Двадцать семь.
– В таком возрасте уже неприлично говорить глупости, – заявила Марья Алексеевна. – Ваш род занятий?
– Я служу в министерстве…
– В каком чине? – требовательно спросила княгиня.
– Губернский секретарь, – сдавленным голосом сказал Герман.
– Губернский секретарь в двадцать семь лет – это достойно, – с иронией и неприязнью в голосе сказала Марья Алексеевна. – Вот что я вам скажу, любезный. В таких чинах не стоит говорить о государственных делах. Вы меня понимаете… Не имела возможности узнать вашего имени.
– Герман Модестович Шульц, – представился молодой человек.
– Неужто из немцев? – недоверчиво и немного презрительно обронила княгиня.
Герман был оскорблен тоном, которым к нему обращалась княгиня. К тому же его тяготило сознание того, что он все время лжет, скрывая свое постыдное происхождение. Он выпрямился и ответил:
– Отнюдь, сударыня. Я еврей.
– Как? – Марья Алексеевна едва не упала в обморок, услышав такое. – Еврей? В этом доме? Петр Андреевич, да как вам в голову могло прийти привести его на этот бал? Вы получили приглашение? – спросила она у Германа.
Тот густо покраснел и не знал, что сказать.
– Можете не отвечать, – высокомерно произнесла княгиня. – Моя внучатая племянница никогда бы не опустилась до того, чтобы приглашать к себе... вас. Господа, как мне ни прискорбно покидать вас, я не могу долее находиться в таком обществе.
– С вашей стороны это дерзость, Петр Андреевич, – сказал Турчанинов и ушел вслед за Марьей Алексеевной, даже не удостоив Германа взглядом.
– Господа, почему в этом доме нужно искать лакеев, чтобы выпить шампанского? – спросил Генрих Карлович. – Я на минуту.
И под благовидным предлогом он оставил Петра Андреевича и Германа наедине.
– Пожалуй, мне тоже лучше уйти, – сказал Герман.
– Ну отчего же?
Но Герман уже направился к выходу. Суздальский хотел было задержать его и схватил его за руку, но Герман оттолкнул князя и холодно бросил:
– Оставь меня.
Он вышел из дома Демидова и побрел по Вознесенскому проспекту до набережной Фонтанки. Там он свернул налево и шел, не разбирая дороги, пока не очутился на Невском проспекте. Лишь оказавшись на Невском, Шульц развернулся и направился в сторону дома.
Он всю свою жизнь мечтал очутиться в высшем обществе, войти в свет. И вот, когда его мечта исполнилась, когда он попал на бал-маскарад в доме знатного и богатого князя Демидова – только тогда все рассыпалось, рухнуло, словно карточный домик, который падает, едва только его коснется легкий июльский ветер.
Он был так близко к своей мечте, он смотрел ей в глаза, спрятавшись за свою маску. Он говорил с Генрихом Шульцем и генерал-лейтенантом Турчаниновым, и они его слушали. Быть может, с чем-то они и не соглашались, но они принимали его позицию. Однако стоило им узнать, что он еврей, как все от него отвернулись. Только Генрих Карлович скрыл свое презрение, да и то – из уважения к Петру Андреевичу.
– Неужели это действительно правда? – подумал Герман. – Неужели свет никогда не примет меня в свой круг только из-за того, что моя мать еврейка? Столкнувшись с циничной реальностью, которая сыграла с ним жестокую шутку, Герман хоть и не хотел этого, но все же не мог не признать: он никогда не войдет в высший свет Петербурга. И причиной тому не его бедность и низкое служебное положение, не отсутствие покровителей, а глупые предрассудки. Но, как бы ни были эти предрассудки глупы и надуманны, Герман не мог отрицать: они влияли на его жизнь, и притом влияли самым решительным образом.
Герман внезапно остановился. А куда он идет? Что ему нужно? Пойти домой, лечь в кровать, укрывшись потрепанным клопами и временем одеялом, и забыться в сладостном сне, который снова перенесет его на бал-маскарад, где Герман будет блистать и найдет успех решительно у всех гостей князя Демидова.
…Потому что происхождение подвело.
Иван Крамской. Оскорбленный еврейский мальчик. 1874. Государственный Русский музей |
А что потом? Поутру он проснется и обнаружит, что ничего этого не произошло. Он вновь проснется на той же прогнившей кровати в крохотной каморке, где стены покрыты плесенью, а насекомые хозяйничают, словно у себя дома. Из богатого, сверкающего бала-маскарада моментально перенестись в эту пакость… Германа передернуло от этой мысли.
Он осмотрелся. Мимо него сновали какие-то люди, кучера погоняли лошадей на мостовой, бабы спешили непонятно куда… Кто все эти люди? Мещане. Герман, хоть сам и принадлежал к этому сословию, всегда относился к нему с презрением. В министерстве их называли «городские обыватели» – ведь они действительно были обычные, ленивые столичные обыватели, которых ничто не интересовало, которые ни к чему не стремились, которые не имели великой мечты и не могли мыслить о прекрасном.
Всю свою жизнь Герман противился этому чуждому ему слою людей и всякий раз впадал в хандру, когда очередной начальник говорил о нем: «Этот Шульц, мещанин, служит губернским секретарем». И единственное, чем Герман мог приободрить себя, это надеждой – что придет день, когда он вырвется из цепей, приковавших его к этому мерзкому, чуждому всякому возвышенному человеку обществу, и увидит свет, которой примет его, словно давно жданного гостя.
Однако свет его не принял. Он посмеялся над ним, унизил, раздавил, уничтожил его. Эти люди, такие красивые, такие воспитанные, такие образованные и возвышенные, на деле оказались мелочными, самодовольными петушащимися лицемерами, которые признают достоинства человека, сообразуясь в первую очередь с его происхождением.
Понимать это Герману было больно, однако он не мог отрицать очевидной истины. Но и отвернуться от своей мечты, смириться со своим поражением и окунуться с головой в этот отвратный, суетный мещанский мир было для него невозможно. После зала с золотыми люстрами, искрящимся шампанским, блестящим паркетом и очаровательной музыкой в доме князя Демидова воротиться к себе домой и стремиться не хлопнуть зловеще скрипящей дверью, чтобы не опала на пол плесень со стены, Герман просто не мог.
Мимо Германа проходили два человека, один из которых нес моток веревки и все жаловался, что она никуда не годна, а руки без перчаток коченеют нести ее.
– Эй, любезный, – окликнул мужика Герман, – продай мне веревку, коль она тебе в тягость.
– Да на кой она тебе? – с удивлением спросил мужик.
– А тебе что за дело? Даю за нее червонец, – предложил Герман.
Он засунул руку в карман и извлек из него заветную ассигнацию, которую приберег на случай, если они с Петром Андреевичем отправятся сегодня кутить (Герман всегда хотел, чтобы Суздальский пригласил его покутить, однако приглашения так и не дождался). Герман протянул деньги мужику. Тот недоверчиво взял бумажку и принялся пристально ее разглядывать.
– Пошутить решил надо мною? – подобострастно спросил он, но Герман отрицательно покачал головой. – Да ведь эта веревка и двугривенника не стоит.
– Молчи, шельма! – прикрикнул на него второй. – Бери, пока дают, да ступай, не мешай человеку.
Он вырвал свернутую веревку из рук мужика, протянул ее Герману и быстрым шагом увлек товарища подальше от странного покупателя, пока тот не успел опомниться.
Но Герман и не спешил их догонять.
«Как же это так получается? – недоумевал он. – Я в хорошей шинели, во фраке, при полном параде – а они не признают во мне дворянина и неизменно угадывают себе равного. Видимо, действительно, не судьба мне стать благородным».
С веревкой под мышкой Герман пришел домой – в ветхую съемную квартиру недалеко от Сенной, где он нанимал одну комнатку. Там, в его спаленке, из потолка торчал крюк, на который, вероятно, крепилась люлька с младенцем – еще при прежних жильцах. Герман взгромоздился на ветхую табуретку, которая предательски заскрипела, и привязал один конец веревки к крюку – другой он загодя сложил пеньковый галстук.
Герман накинул петлю на шею и слегка ее затянул. Стоит ли? Герман почувствовал, что ему страшно. Как бы он ни ненавидел эту жизнь, как бы ни хотел с нею расстаться, сделать этот последний шаг было для него трудно. Шульц уже решил было стянуть с шеи галстук, который явно ему не шел, когда поскользнулся на жирной поверхности табурета, судорожно заелозил по нему своими ногами, а тот – из-за своей старости – развалился. Герман почувствовал, как стремительно стягивается петля у него на шее, и крепко зажмурил глаза. Ему не повезло – кадык не сломался: он был обречен медленно задыхаться. Мысли со страшной скоростью закрутились в голове, которая начинала кружиться. В глазах потемнело, Герман не мог вздохнуть и чувствовал, что теряет сознание.
«Господи, неужели это все, этим все кончится, неужели это так просто?» – успел подумать он, прежде чем сознание навсегда покинуло его вольнодумную голову. Ноги еще какое-то время продолжали судорожно трепыхаться, но вскоре это прекратилось, и тело Германа повисло, словно продолговатый куль, в центре грязной, неубранной комнаты.