Умереть – дело нехитрое, а быть роскошно похороненным – это уже высший шик.
Генрих Семирадский. В лавке гробовщика. 1860-е. Харьковский художественный музей
Роман об Антоне Чехове, итог 20-летней работы писателя Евгения Никифорова, скоро должен выйти в издательстве «Антиква» (Симферополь). Предлагаем читателю небольшой фрагмент из этой книги.
Извозчик иронически взвесил монетку на ладони:
– Полтина без алтына да сорока семи копеек. И на том спасибо, господа хорошие!
Спрятал монету за отворот шапки и пошел к лошадям, приговаривая:
– Ох, вы, сивые, буланые, постромки в клочья рваные.
– Шутки шутками, а ведь могли бы и не доехать, – посокрушался Немирович. – Заработок для скандальных хроникеров, а для публики тоже развлечение – двойные похороны театральных знаменитостей.
– Умереть дело нехитрое, – ответил тогда Чехов. – Да вот беда, на могиле Гольцев речь будет говорить. Да и не хотелось бы Шехтеля разочаровывать.
– А Шехтель при чем? – не понял Немирович.
– Когда-то в молодости он предрекал мне смерть от «похотливости двух циркисток» и сетовал, что брат Николай, по своей всегдашней безалаберности, опоздает с рисунком для «Всемирной иллюстрации» и мир не увидит шикарного кортежа с моими бренными останками...
Незадолго до смерти он, видно, вспомнил Шехтеля и сам придумал торжественный ритуал собственных похорон. В солнечный ясный день по ялтинской набережной торжественно двинется печальная процессия, которую открывать будет «печальный конь», покрытый расшитой «неупотребленной» попоной. А в богатом катафалке с канделябрами по углам, под балдахином, в открытом гробу (высшего качества! крытый веницейским бархатом! с золочеными львиными лапами!) он будет лежать в шитом золотом парадном мундире и в белых штанах со штрипками. Треуголка и шпага по чину будут несомы отдельно. Как-никак новопреставившийся – почетный академик!
Правда, с этим может выйти заминка. С одной стороны, почетный академик… Ну а что это такое? Не камергер, даже не камер-юнкер. Что-то вроде почетного гражданина Вязьмы или Череповца: ни жалованья, ни права голоса. Да и в Табели о рангах такого чина вовсе нет. Хвольсон как-то пошутил, что разница между «почетным академиком» и просто академиком такая же, как между обращениями «милостивый государь» и «Государь Император». Другое дело – член Попечительского Совета гимназии! В Табели приравнивается к чину VI класса. Коллежский советник… Ваше благородие… По табельным дням допускается к Высочайшему выходу, а не стоит в толпе, среди чуек и армяков: «Публика, вперед; народ, осади назад!»
Впрочем, «академик» все-таки перетянет, как-никак шпага, треуголка. Ключа, правда, нет, но все остальное почти как у камергера. При таких регалиях и «Ваше превосходительство» будет нелишним.
Итак, в «парадном мундире почетного академика»…
Впереди процессии будет шествовать доктор Альтшуллер (два «л»!), в миру – Старопройдошенский, бережно держа в руках бархатную подушечку со всеми «регалиями» новопреставившегося: орденом Станислава 3-й степени, полученным за попечительскую деятельность, и бронзовой медалью за участие в переписи 1897 года. Правда, медаль эта слишком смахивает на торговый ярлык пивного завода. Ну да что уж теперь-то. Ах, да, на поясе у Альтшуллера, как у старинного подъячего, будет висеть антикварная XVIII века чернильница с песочницей, поднесенная драматургу кем-то из почитателей после премьеры «Вишневого сада». Куда еще, скажите, ее девать? Пусть коллега по врачебному цеху потешится.
Впрочем, в тот раз что-то отвлекло Чехова, скорее всего, очередной незваный гость, и «сценарий» похорон остался незавершенным. Поэтому ничего другого не остается, как довершить им начатое.
Итак, протоиерею Терновскому по чину достанется нести Диплом Премии митрополита Макария (посмертно) за «академический» труд Чехова – «Остров Сахалин». («Насчет академической премии митрополита Макария я писал Вам в шутку, совсем не рассчитывая, что Вы ответите так серьезно», – писал он Суворину 10 января 1894 года. Шутки шутками, а от подобной премии Чехов, конечно, не отказался бы. – Прим. автора).
Больше всего хлопот будет с Дипломом премии, которой Миланская метеорологическая обсерватория отметит его «труд» «О влиянии коитуса на совокупление». Впрочем, и это недоразумение счастливо разрешится: Бальмонт, узнав о сложившейся ситуации, решительно бросит все свои дела в Испании (или Швейцарии?) и примчится в Ялту только для того, чтобы выручить Комиссию по устройству похорон. Поражая весь ялтинский дамский бомонд свой «интересной» хромотой, он прошкандыбает с Дипломом до конца набережной и тут же устремится в порт, чтобы на «Святом Николае» добраться до Севастополя, а оттуда на поезде – в Москву. Потом будет Париж, Атлантический океан, Северо-Американские Соединенные Штаты, Мексика…
В 1910 году все его скитания завершатся «Змеиными цветами». И благодаря этим «цветам» русская словесность расцветет экзотическими и трудно произносимыми «Кветцалькоатлями», «Чапультепеками», «Теночтитланами» и прочими «Попокатепетлями».
«Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет – и выше, – будет меланхолически думать Бальмонт, неся «свой» Диплом. – Вон Иван Бунин, перевел «Гайавату» по подстрочнику и, пожалуйста, получил звание академика. А он, Константин Бальмонт, как хромой бес, невзирая на увечье, пол-Европы объездил, языков изучил с десяток и… И ничего! Прав, трижды прав великий Пушкин – «нет правды»… даже в Академии! А с самой Пушкинской премией больше справедливости, что ли?.. Тому же Бунину – Пушкинскую премию, пусть и половинную, – присуждали дважды (1903, 1909); Мирре Лохвицкой (Тоже мне Сафо!..) Пушкинская премия – трижды (1897, 1903, 1905)! И Поливанов трижды (1892, 1893, 1895) премией отмечен. За какие, спрашивается, подвиги?.. За перевод Мольера и Расина «размером подлинника». А то, что он, Константин Бальмонт, переводил Блейка, Байрона, Шелли, По, Теннисона, Уайльда, ничего не стоит?.. За одну только «Редингскую тюрьму» переводчику можно памятник поставить. «Витязя в тигровой шкуре» первым на русский язык перевел! А переводы французов, испанцев… Российские «бессмертные» пристрастны, как и все боги…».
Но что тут теперь и вспоминать, и разбирать! Время разобралось по-своему: в энциклопедиях их имена стоят почти что рядом, но в 1933 году Нобелевскую премию Бунину вручала все-таки не Российская академия. И в год, когда имя Бунина было на устах у всей интеллектуальной Европы, Бальмонт с хорошо сымитированным олимпийским равнодушием писал своей знакомой: «Кто меня сейчас особенно волнует и увлекает, это Гераклит Ефесский».
Между тем похоронная процессия будет течь дальше по набережной. Лазаревский, «писатель в морской форме», как называл его Чехов, понесет корабельный якорь, увитый ветками лавра и кипариса. Как ни иронизировал над ним Чехов, Лазаревский, кстати говоря, тоже удостоился высокой награды: в 1907 году его сборник «Повести и рассказы» будет отмечен Почетным отзывом им. Пушкина. На широкой траурной ленте несомого им венка будет выведено: «Антону Павловичу Чехову от «Общества отыскания и поднятия якорей с речных пароходов и барж».
Всю остальную полуофициальную мелочь Альтшуллер перепоручит нести дамам, и между теми сразу разгорится небольшая перепалка. Но все устроится к всеобщему удовольствию. Так как Чехов был попечителем именно в женской гимназии Харкеевич и помогал устраивать там Пушкинский праздник с инсценировками, декламациями и живыми картинами, то именно ей, Варваре Константиновне, достанется нести Диплом Пушкинской премии. Бонье понесет Диплом Грибоедовской премии, «поповна» Наденька Терновская – Почетный адрес, поднесенный драматургу после представления «Чайки» в Ялтинском театре (185 подписей, среди которых подписи Горького, Васнецова, Рахманинова!). Княгиня Барятинская понесет Почетный адрес, врученный автору после триумфальной премьеры «Чайки» в Художественном театре (208 подписей!). А среди подписавших – четыре миллионерши, одна графиня, пять княгинь и сама великая Федотова!
Следом за дамами будут чинно шествовать барышни-гимназистки. В черных пелеринках, с черными бантами и черными же форменными фартучками, они будут благоговейно прижимать к своим еще не оформившимся грудкам шикарно переплетенные в инкрустированную кожу тома собрания сочинений, изданного Адольфом Марксом.
Более других в толпе скорбящих будет заметен владелец похоронного бюро – рыжий веснушчатый малый с нахальной физиономией, подозрительно похожий на поэта Емельянова-Коханского. Юрко снуя между людьми и венками, он будет хватать за фалды то одного, то другого репортера и заговорщицки увещевать каждого по очереди:
– Всего одна строчка в вашем отчете… Мол, гроб, покров, облачение и все остальное, по высшему разряду, – от похоронного бюро братьев таких-то… Из феральных заведений на юге России наше – самое передовое! Сами видите, шестерня – цугом, на мортусах – епанчи с плерезами, факелы новейшего устройства, спиртованные, плюмажи из перьев африканской птицы страус – хуже не умеем!.. Без всякой выгоды работаем, только собственно для репутации… Вам это ничего не станет, а наша благодарность не будет иметь разумных пределов… – и норовил сунуть каждому в карман свою визитную карточку с факелом, урной и похоронной каретой.
Несмотря на жару, хозяин блошиного цирка на набережной наденет черную суконную пару и вывесит специально заказанное в типографии объявление в траурной рамке: «Спешите не пропустить! В знак уважения и скорби по безвременно почившему рабу Божию, Литератору и Почетному Академику Антону Петровичу Чехову цены на представление снижены вдвое! Родственники и друзья новопреставившегося обслуживаются Cito et graris».
Что значило «быстро» обслужить в блошином цирке, ведомо было одному владельцу.
Замыкать официальную процессию придется мрачному Билибину с попугаем на плече. Старый потрепанный Жако будет стыдливо прикрывать крыльями свои голые куриные ляжки, таращиться по сторонам и время от времени истошно вопить: «Пишите водевили! Пишите водевили, черт вас дери!» После каждого выкрика он будет топорщить обтерханные крылья и нещадно тарахтеть ими, как тарахтит своими бамбуковыми веерами древний японский актер из театра «Кабуки».
В письме еще от 2 апреля 1895 года Чехов уговаривал своего старого товарища: «Пишите водевили. Пишите водевили. Купите себе попугая и научите его кричать Вам каждую минуту: пишите водевили». Билибин и попугая купит, и водевилей напишет без счету, но ни один из них не мог поспорить популярностью с чеховским «Медведем», «Свадьбой» или «Предложением».
«Веселых пьес два тома накропал, а кто помнит их сегодня? Кто теперь смеется над моими «Приличиями», «Цитварным ребенком» или «Молчанием»?.. – будет меланхолично размышлять Билибин.
Правильно в свое время писал о нем Амфитеатров: «Человек создан был для тонкой интеллигентной иронии, а работал на грубый, нутряной смех». Лучше бы сидел по-прежнему в Главном управлении почт и телеграфов и разбирал пахнущие сургучом пост-пакеты, и не пришлось бы конфузиться своих водевильных начинаний.
Между тем процессия приостановится у «Русской избушки», гимназистки сдавленным шепотом проскандируют: «Три-четыре», после чего кафешантанно взбрыкнут ножками и дружно грянут:
Тарарабумбия,
Сижу на тумбе я,
И горько плачу я,
Что мало значу я.
Впрочем, всеобщее внимание тут же переключится на шумную экзотическую сцену: в стороне от процессии, у парапета, молча и сосредоточенно будут драться четыре молодые дамы. Четыре белых шпица, с черными креповыми бантиками на шее, будут смирно сидеть в сторонке и, тихонько повизгивая, дружно крутить головами из стороны в сторону. Каждый будет внимательно следить за своей хозяйкой, ожидая исхода битвы.
Усатов, путая знакомых и полузнакомых, будет по очереди хватать всех под руку и доверительно шептать:
– Святой истинный крест, я их всех знаю… У Антона Павловича в конфидентах был… Когда в Большом служил… В партии Беппо в «Корделии» был бесподобен!.. Дамы уверены, что «даму с собачкой» он с них писал. О, мне ли не знать!.. Вон та высокая – из Саратова, рыженькая – из Сызрани, а две другие не то из Самары, не то из Саранска… Все из «города С.»! Прямо как у него в рассказе. Вот такая, понимаете ли, «Драма с собачкой»!..
Все сбудется по реченному: и «жены» передерутся, и Усатов доволен останется. (Из письма Чехова к Харкеевич от 20 мая 1899: «Теперь у меня четыре квартиры; нужно будет в каждой завести по супруге, чтобы потом они после моей смерти все съехались в Ялте и передрались бы на набережной – к великому удовольствию Усатова». – Прим. автора).
И никто не обратит внимания на толстую рябую бабу, стоящую на набережной, в ротонде. С пестрым узелком, в котором явственно угадывались очертания полуштофа, она будет скромно утирать пьяные слезы кончиком застиранного платка и тихо причитать:
– И-и, касатик, на кого ж ты нас, сиротинушек, покинул… Старые поголовно мрут, а молодых Господь – по выбору…
Потом, воровато оглянувшись по сторонам, вдруг бесшабашно махнет свободной рукой и во весь голос хватит:
У моей, у прялицы
Все сидели пьяницы,
А тверезый – никогда,
Видно, прялица худа.
Впрочем, все пройдет к всеобщему удовлетворению. Правда, как водится, отыщутся и недовольные. И самым недовольным окажется будущий пролетарский «буревестник», основатель и до конца своих дней руководитель Союза писателей СССР – Максим Горький, в миру Алексей Максимович Пешков, политически неблагонадежный нижегородский мещанин.
Через три дня после похорон Горький написал жене: «Этот чудный человек, этот прекрасный художник всю свою жизнь боровшийся с пошлостью, всюду находя, всюду освещая гнилые пятна мягким, укоризненным светом, подобным свету луны, Антон Павлович, которого коробило все пошлое и вульгарное, был привезен в вагоне «для перевозки свежих устриц» и похоронен рядом с могилой вдовы казака Ольги Кукареткиной. Это – мелочи, дружище, да, но, когда я вспоминаю вагон и Кукареткину – у меня сжимается сердце, и я готов выть, реветь, драться от негодования, от злобы. Ему – равно, хоть в корзине для грязного белья вези его тело, но нам, русскому обществу, я не могу простить вагон «для устриц». В этом – именно та пошлость русской жизни, та некультурность, которая всегда возмущала покойного».
Правда, этих «свежих устриц» не один только Горький заметил. Об этом же, но читателям всей России, в корреспонденции «У гроба А.П.Чехова» поведал репортер «Биржевки» Суходреев: «У края платформы приходящих поездов, под открытым небом, стоит грязный-грязный вагон зеленого цвета. (…) На вагоне надпись: «Вагон для перевозки свежих устриц. (…) При виде этого вагона – негодование закрадывается в душу».
А без вины виноватая казачья вдова попалась будущему пролетарскому писателю, как говорится, просто под горячую руку. Чехов был уже там, «идеже несть иудей ни еллин, ни мужеский пол, ни женский». Тем более нет ни купеческого звания, ни дворянского – перед смертью все равны.
Через несколько месяцев выйдет знаменитый очерк Горького «А.П.Чехов», и этот вагон «для перевозки свежих устриц», и грязно-зеленый его цвет станут самыми главными эмоциональными деталями: «И пошлость за это отомстила ему скверненькой выходкой, положив его труп – труп поэта – в вагон для перевозки «устриц». Грязно-зеленое пятно этого вагона кажется мне именно огромной, торжествующей улыбкой пошлости над упавшим врагом, а бесчисленные «воспоминания» уличных газет – лицемерной грустью, за которой я чувствую холодное, пахучее дыхание той же пошлости, втайне довольной смертью врага своего».
Можно подумать, что в России были какие-то иные способы и возможности для перевозки гробов с прахом великих покойников. По тем временам существовали, как бы сегодня сказали, вагоны-рефрижераторы, в которых перевозились дорогие скоропортящиеся продукты. А устрицы были как раз из них. Ну что делать, не предусмотрено «Уставом Российских железных дорог» специальных вагонов для перевозки праха великих соотечественников!
В последние годы, на рубеже веков, среди либеральных почитателей российской словесности возник чуть ли не особый вид спорта: принимать участие в проводах своих кумиров в последний путь. Тонко чувствуя новую «моду», Чехов как-то записал в книжку: «Узнает из газет о смерти знаменитых людей и по каждому из них носит траур».
Бунин в своей статье о Толстом, рассказывая о его похоронах, писал о том же «экстазе театральности», который «всегда охватывает «передовую толпу» на всяких «гражданских» похоронах, в которых всегда есть некоторый революционный вызов и это радостное сознание, что вот настал такой миг, когда никакая полиция не смеет ничего тебе сделать, когда чем больше этой полиции, принужденной терпеть «огромный общественный подъем», тем лучше».
Ровно сто лет «вагон для перевозки свежих устриц» благодаря Горькому будет одной из самых главных «свинцовых мерзостей» дореволюционной литературной России. Этим «вагоном» будут колоть глаза и самодержавию, и «реакционной прессе», и той безликой «пошлости», с которой Чехов сражался всю жизнь и жертвой которой пал.
В свое время к похоронам Тургенева театральный критик и историк театра Коровяков успел сочинить вирши, поэтическое несовершенство которых с лихвой возмещалось обыгрыванием названий тургеневских произведений:
Стучит земля о крышку гробовую,
И Дым кадил восходит к небесам.
Покинул нас Певец. Печать немую
Рок приложил к пророческим устам.
Довольно ты страдал, и тьма могилы
Затишьем сладостным явилася тебе.
Покинул нас певец, и творческие силы
Навеки скованы в глубоком Сне.
Ты Накануне часа рокового
На родину рвался ей верною душой,
И Лес, и степь, красы села родного,
Как Призраки, маня, носились над тобой.
Но пробил Час, горячее желанье
Унес ты в хладный гроб с собой,
И вот теперь последнее Свиданье
Нам только Смерть устроила с тобой.
Прими ж Цветы, что шлют Руси поля!
Их Бежин луг взрастил, их Новь вскормила!
Их Дети и отцы, вся родина твоя,
Как Вешнею водой, слезами оросила.
А в 1904 году, в июльском номере вездесущих «Одесских новостей», некто Карпов отбарабанит дежурные вирши, повторяя давнюю находку театрального критика Коровякова:
…Панихиду служил по нем «Черный монах»,
К ней собралися «Хмурые люди»,
И сковал их безмолвьем панический «Страх»,
Больно сжались усталые груди.
«Дядя Ваня» принес свой прощальный привет.
Плачут «Сестры», венки заплетая,
А в Крыму, где слагал свои песни поэт,
Стонет «Чайка», над морем летая…
Вот только не сумел автор обыграть и вставить в стихотворение название рассказа «Устрицы».
Задолго до этих трагических событий, едучи как-то на дачу с Лазаревым, Чехов поделился с ним замыслом романа, который тогда собирался писать: «Представьте тихую железнодорожную станцию в степи, недалеко имение вдовы-генеральши. Ясный вечер. К платформе подходит поезд с двумя паровозами. Затем, постояв на станции минут пять, поезд уходит дальше с одним паровозом, а другой паровоз трогается и тихо-тихо подкатывает к платформе один товарный вагон. Вагон останавливается. Его открывают. В вагоне гроб с телом единственного сына вдовы-генеральши…».