Ну вот, наконец, я еду в трамвае, наслаждаюсь стуком колес на стыках рельсов и вдруг замечаю, что не бросаю взгляды по сторонам. Ни направо на сталинский дом на Абельмановской улице чуть дальше кинотеатра «Победа», в котором жил Гена Гольдин, американский таксист и выпускник МГУ, ни на Покровский монастырь слева, в который все время наблюдается женское паломничество, да никуда не бросаю взгляды, а сосредоточенно взираю на кончик собственного носа. А трамвай уже готов свернуть на Большую Калитниковскую улицу. Это значит, я начал писать новый рассказ.
На днях писатель из ленинградского Петербурга Валерий Роньшин сообщил мне: «Я взял на «вооружение» ваши ежедневные прогулки, т.е. тоже стал регулярно гулять (но пока еще не каждый день). Вчера был в Сестрорецке; вначале прошелся вдоль залива, потом сходил на кладбище. Кладбище и залив там буквально в двух шагах друг от друга. На заливе – полным-полно загорающих и купающихся, на кладбище – из живых не было никого, кроме меня. Постоял у могилы Зощенко; справа от него – его сын Валерий Михайлович; слева – его внук Михаил Валерьевич. Стоял и думал: «Те, кто сейчас лежит на сестрорецком кладбище, наверняка когда-то лежали на сестрорецком пляже; а те, кто сейчас лежит на сестрорецком пляже, наверняка будут лежать на сестрорецком кладбище»...»
На что я ответил: «Те, кто лежит на пляже, к сожалению, не будут жить бессмертно в буквах, как живет Михаил Зощенко, без детей, внуков и вообще без всякого родства. Невольные прогулки, без сосредоточенности, без запоминания, но регулярные, как я уже 64 года прогуливаюсь, возникают в нужное время в нужном месте в создаваемом рассказе, как, например, 1-я Машиностроения улица. По ней я проходил-то всего пару раз, когда мне было лет 12 и когда я играл в футбол за «Локомотив» и мы играли с командой ГПЗ. Понимаете, что значит гулять для человека пишущего? А в Москве промзона столь огромна, сколь и не исследована. У меня много рассказов, повестей, действие в которых так или иначе связано с промзоной, точнее, с военными заводами. Вообще всегда даю место оригинальное, в котором еще не топталась литература».
Ну, что там говорить, ежедневные прогулки стали, чуть повышу стиль, неотъемлемой частью моего литературного творчества, в котором каждый шаг есть новое слово и каждое новое слово есть еще один шаг. В поэзии ритм оголен до предела стопами, да еще опирается на рифму. У меня в прозе тоже всегда есть ритм, который основывается на моем шаге по улицам Москвы, даже если Москва без прямого присутствия ощущается только читателем, имеется в виду, находится в подтексте.
В жаркое воскресенье в прохладном метро было мало народа. Я вышел на «Кожуховской», поднялся не пешком по лестнице, а на эскалаторе, вышел на улицу у старых пятиэтажек, свернул направо. Навстречу мне попались два вспотевших милиционера в синих рубашках с короткими рукавами и с наручниками на поясах. Между ними едва волочил ноги в удививших меня новых футбольных бутсах с шипами совершенно пьяный, небритый, грязный, со сморщенным коричневым лицом бродяга. Я повернул за метро еще раз направо под горку, а потом перешел на ту сторону Южнопортовой улицы и пошел под несмолкаемым солнцем в сторону Третьего транспортного кольца, перед которым направо должна была быть Угрешская улица. Я шел совершенно один.
Золотом жарким горит небосвод,
Улицы все заливая лучами.
Солнце над башнями кремлевскими встает
И к Маяковской спешит с москвичами┘
Здравствуй, столица, здравствуй, Москва!
Здравствуй, московское небо!
В сердце у каждого эти слова,
Как далеко бы он ни был.
Здравствуй, моя столица, здравствуй, Москва!
Сначала я, задумавшись, не обратил на это внимания. Потом посмотрел на окна домов на левой стороне улицы и не обнаружил в них никаких признаков жизни. По той стороне и пешеходов не было видно. На моей стороне тоже я шел один и думал, до чего же хорош пустой город. Главное, нет тебе идущих навстречу, упорных, не сворачивающих никогда со своего пути, прущих прямо на тебя, хотя я им всем, встречным, говорю, что нужно культурно, чтобы не натыкаться друг на друга, придерживаться правой стороны. От метро до Угрешской улицы было метров триста, ну, быть может, четыреста или четыреста пятьдесят, но ни души я не встретил до самой Угрешской улицы, и только там под бетонным белым забором увидел мертвецки пьяного человека в белой рубашке. Вдруг к нему из кустов вывалился, сильно качаясь, в синей майке другой человек, попытался белого поднять за руку, но сам упал с ним рядом в бурьян и затих. Неплохо, подумал я, гуляют. На повороте в кустах я увидел еще одного человека, лежащего на спине в кустах засыхающей акации.
Сама Угрешская улица поразила меня полнейшей тишиной. На ней по прямой перспективе с блестящими трамвайными рельсами не было ни души. Я увидел на той стороне черный железный штакетник забора стадиона и пошел к воротам. Слева располагался автосервис. Я подумал, что сейчас и здесь увижу лежащих, и точно, тут же под створками открытых ворот валялись в пыли с бутылками два полуголых парня с синими наколками на всех возможных местах. Дальше шли ворота на сам стадион.
Сегодня я сел в трамвай на Угрешской улице, на углу у стадиона ГПЗ. Причем трамвая не было минут сорок ни с той, ни с этой стороны. Подошел какой-то седой небритый рабочий в спецовке с какими-то изогнутыми тонкими трубками в руках типа самогонной спирали. От палящего солнца мы молча жались в тень дерева у забора. До этого я, конечно, зашел на стадион, где в 1958 году мне довелось играть против ГПЗ на первенство Москвы. Я выступал за «Локомотив». Я играл правого края, на спине у меня всегда была цифра «7», не так, как сейчас, двузначные и любые цифры на спинах футболистов ничего не говорят об их амплуа на поле. А раньше, к примеру, цифра «9» означала центрального нападающего. Цифра «3» – центрального защитника. Левый край нападения всегда был 11-м номером. А я был 7-м. Помню, тогда я в самом начале игры сместился чуть левее на место правого инсайда, Толика Соловьева, и, едва войдя в штрафную площадь, пробил с нерабочей левой ноги. Не надо объяснять, думаю, что 7-й номер работает на правом краю и бьет правой ногой. Но я с пяти лет разрабатывал обе ноги. И вот с левой я совершенно случайно послал «Шарикам» мяч в ближнюю ко мне «девятку». Даже сам испугался от такой прыти. В общем, мы им тогда забили шесть мячей, а они нам всего два. И вот на месте футбольного поля поставлены какие-то надувные огромные ангары. Дорожки разбиты, трибуны разрушены. На выгоревшем щите надпись о какой-то игре автоматчиков в шлемах. Видимо, стадион кто-то приватизировал, чтобы извлекать из него доход. Но, судя по всему, ни футбола, ни стрельбы не получилось. На стадионе тоже стояла тишина, только в окошке будки при входе спал лицом на столе среди стаканов и бутылок бритый наголо парень.
Утро ведет нас дорогой прямой,
Светлой дорогой, весеннею, новой,
К центру, бурлящему, кипящему волной,
К вздыбленным коням на площадь Свердлова.
Здравствуй, столица, здравствуй, Москва!
Здравствуй, московское небо!
В сердце у каждого эти слова,
Как далеко бы он ни был.
Здравствуй, моя столица, здравствуй, Москва!
Потом в ту сторону, к конечной остановке, прогромыхал 43-й трамвай, и через десять минут он же показался от конечной остановки. Солнце немилосердно раскаляло все вокруг. От асфальта поднимался мутноватый дрожащий пар. Я стоял под огромным тополем, тень от которого падала только под самый забор стадиона, так что стоять было неудобно на пыльном бугре, усеянном, как обычно, пивными пробками, битым стеклом бутылок и бесчисленными окурками. Наконец, синий, как-то небрежно сделанный трамвай, со швами сварки, сильно стуча колесами, подлетел к остановке, дверь, узкая, с металлическим лязгом отъехала влево, и сразу, даже прежде чем я успел подняться по высоким ступеням, услышал противный голос вагоновожатой:
– До «Пролетарки»!
Войдя, я как бы сам себе сказал:
– Что-то случилось, если один трамвай на линии сегодня работает.
– Да они всегда редко ходют, – сказал рабочий с трубками.
Он сел сразу при входе. Я прошел чуть дальше и занял место на теневой стороне. Трамвай повернул направо на Южнопортовую улицу и пошел через мост над Третьим транспортным кольцом к метро «Дубровка» по Шарикоподшипниковской улице. Справа потянулись серые времен индустриализации невысокие корпуса подшипникового завода.
На метро «Пролетарская» освободили вагон. И вдруг навстречу один за одним пошли 43-и трамваи. Рабочий сказал:
– Вы были правы. Что-то, видать, случилось. Вон караван поехал.
Я решил сесть на тот трамвай, который первым покажется слева, со стороны Крутицкого моста. Первым показался синий 35-й номер до Новоконной площади. Красных трамваев в Москве не осталось, хотя на днях на Яузском бульваре я заметил красный бок «Аннушки». Итак, подкатил с лязгом 35-й трамвай, идущий до Новоконной площади. Новоконная так Новоконная, и я сел на 35-й. Туда бы они никогда не ходили, потому что там в принципе безжизненное место. Но несколько номеров туда упрямо ходит по одной простой причине, потому что там находится одно из крупнейших московских трамвайных депо – Октябрьское. Так что круг на Новоконной площади сделан только для того, чтобы рабочие и водители трамваев добирались на работу.
Что-то кололо, что-то мешало, что-то жужжало, что-то кусалось, жалило, сосало кровь. Но глаза не открывались. А какие-то в белых халатах люди лепили на все места чугунного тела горчичники и ставили раскаленные банки. И все это заполнялось, как трехлитровая банка со свежими огурцами и укропом, соленым кипятком и несмолкаемыми, пилящими сердце криками разных тембров, тональностей и силы. Я проснулся и увидел перед собой бетонный забор. Я лежал в лопухах и крапиве, и солнце ослепляло взор.
Из красного кирпича пятиэтажка 50-х годов, трамвайный круг, заросли деревьев, жаркий, очень жаркий день. Асфальт, уложенный здесь в дни Олимпиады, превратился в серый песок. Склон к пруду, вытянувшемуся вдоль бетонного забора, был почти пуст, лишь только черноволосые, широкоскулые с узкими глазами люди в оранжевых жилетках лежали под деревьями среди пустых бутылок.
А дальше замечаю: по Скотопрогонной улице к мясокомбинату идут непрерывным потоком какие-то люди, похожие на того бродягу, которого вели у метро милиционеры, причем некоторые в зимних шапках, в засаленных телогрейках, из которых торчат клочья ваты.
В торце пруда стоит крупная женщина, но лица ее я не вижу, с сильно оттопыренной грудью, в панаме, и тоже с удивлением наблюдает, как мне кажется, за колонной.
Я подхожу к женщине и спрашиваю у нее:
– Что это за люди идут по Скотопрогонной улице?
Женщина поворачивает ко мне голову, и я обнаруживаю, что у нее нет лица, что вместо лица у нее под панамой находится спелая дыня, из которой сочится на солнце сок.
– Я была у Смердякова... Это ты, ты убедил меня, что он отцеубийца. Я только тебе и поверила! – вскричала дыня.
Как ты прекрасен, и как ты хорош,
В шуме своем, удивительный город!
Слово заветное, приветное найдешь
Каждому, кто тебе близок и дорог.
Здравствуй, столица, здравствуй, Москва!
Здравствуй, московское небо!
В сердце у каждого эти слова,
Как далеко бы он ни был.
Здравствуй, моя столица, здравствуй, Москва!
От толпы отделился с заискивающим лицом Смердяков, почему-то в офицерских сапогах и в портупее, подошел ко мне и сказал:
– Побежал Федор Павлович, подошел к окну, свечку на окно поставил. «Грушенька, – кричит, – Грушенька, здесь ты?» Я тут схватил это самое пресс-папье чугунное, на столе у них, помните-с, фунта три ведь в нем будет, размахнулся, да сзади его в самое темя углом. Не крикнул даже. Только вниз вдруг осел, а я в другой раз и в третий. На третьем-то почувствовал, что проломил. Они вдруг навзничь и повалились, лицом кверху, все-то в крови.
И тут вместо Смердякова возникает лошадь с бутылками в животе, но так эти бутылки расположены, что всю прозрачность их, всю зелень с донышками я вижу. Как это так? Хочу спросить, но не спрашивается. Здесь я разглядел в другой стороне от бетонного забора, где я устроился в крапиве, пруд, а на пруду загорающих. И тощих мужчин со звездами и якорями на голых спинах, предплечьях и груди. И очень полных, до хруста в сале, женщин в домашних белых лифчиках и сиреневых байковых трусах до колен, как будто сейчас шел 1953 год.
«Так это, – сказал я сам себе, приподнимаясь на локтях. – Вот она». В самом деле, из-за поворота, с конечной остановки вышла лошадь, как авоська, набитая пустыми бутылками. Водки бы сейчас стакан, водки!
Я встряхнул головой, чтобы отделаться от наваждения, но ничего не вышло. Лошадь, набитая бутылками, спустилась с бугра на Скотопрогонную улицу и влилась в колонну идущих на мясокомбинат.
«Пицца Пончики». Таких магазинчиков уже почти не осталось. Фото Евгения Лесина |
Скотопрогонная улица должна быть в городе Скотопригоньевске. Вот тут Федор Достоевский прогуливался, как я сейчас, почесывал бороду, придумывая место для своих братьев. Вот и название к нему тут пришло, когда видел, как скотина гонит людей на бойню, на улицу Талалихина, дом 41, на мясокомбинат имени Анастаса Микояна, придумал городишко Скотопригоньевск Федор Достоевский, там поселил своих братьев Карамазовых.
А в кустах под заборами лежали Смердяковы и смердили. А потом и Лизавета Смердящая прошла в толпе по Скотопрогонной улице на бойню.
– Извините, господин писатель, вы ошиблись. Это люди гонят скот на бойню.
– Нет-нет, я не ошибся. Скот гонит людей на бойню, потому что у скота нет записей в загсе о смерти, нет у коров и быков свидетельств о смерти, а у людей есть. Конечно, они все, и коровы, и люди, сделаны из мяса, причем с кровью. Кровь такая красная, как трамваи красные на бульварном кольце. Это говорит о том, что они были на бойне, а потом их перенесли за этот длинный бетонный забор на Калитниковское кладбище. Что же люди делают в жизни? Да едят все время, всю дорогу, каждый день и без перерыва, а потом на кладбище ложатся. Едят и умирают, едят и умирают, да. А некоторые даже ухитряются перед едой, а то и вместо еды врезать по стакану водки, по целому стакану!
Микояновский мясокомбинат является самым современным мясоперерабатывающим предприятием в России. Колбаса «Московская» с/к, Колбаса «Свиная» с/к, Колбаса «Брауншвейгская» с/к, Колбаса «Кремлевская» в/к, Балык «По-микояновски», Грудинка с/к, Язык в шпиге в/к, Миланские сосиски, Шейка «Кремлевская», Охлажденная говядина. Микояновский мясокомбинат – официальный поставщик Кремля (www.kremlin.ru) с 1933 года.
Достоевсковеды утверждают, что Достоевский придумал Скотопригоньевск в Старой Руссе. Нет, говорит Юрий Кувалдин достоевсковедам. Достоевский отъезжал в Люблино с Нижегородского вокзала, который располагался в начале Нижегородской улицы, там до наших дней еще сохранились вокзальные ангары на Новорогожской улице. Курского вокзала тогда еще не было. В 1866 году Достоевский жил на даче в Люблино, невдалеке от дворца Дурасова, который и поныне возвышается над Люблинским прудом. Так вот, подыскивая место и название города для «Братьев Карамазовых», Федор Достоевский частенько выходил на станции Калитники, видел пруд, видел скот, сортируемый через калитки, видел кладбище. Именно здесь происходит действие романа «Братья Карамазовы», в Калитниках, на Скотопрогонной улице, на Конной площадке, как во времена Достоевского называлась Новоконная площадь.
По обе стороны переулка шел плетень, за которым усмотрела компания спящую Лизавету. Подгулявшие господа остановились над нею с хохотом и начали острить со всею возможною бесцензурностью. Одному барченку пришел вдруг в голову совершенно эксцентрический вопрос на невозможную тему: «Можно ли, дескать, хотя кому бы то ни было, счесть такого зверя за женщину, вот хоть бы теперь, и пр.». Все с гордым омерзением решили, что нельзя. Но в этой кучке случился Федор Павлович, и он мигом выскочил и решил, что можно счесть за женщину. Вот тут-то вдруг и разнеслась по всему Скотопригоньевску странная молва, что обидчик есть самый этот Федор Павлович Карамазов.
Современные микояновские корпуса находятся там, где еще в 1788 году были простые мясницкие бойни. Вот и ешьте колбасу, ешьте, только запивайте чем-нибудь, чтобы приятнее было лежать в кустах или под забором в крапиве.
Я свернул за торцом пруда направо и пошел вдоль забора, ища ворота на кладбище. Тут и там лежали пьяные люди. Пот с меня лил в три ручья, когда я, наконец-то, дошел до входа на Калитниковское кладбище. Будка сторожа была пуста, а сам сторож в черной куртке охранника валялся за будкой с зажатой в руке четвертинкой, в которой еще было грамм 50. Возле церкви тоже никого не было. Но под отрытым для реконструкции крыльцом заливисто похрапывал среди бутылок пьяный рабочий в желтой каске. По деревянным ступеням я поднялся в церковь, явно в недавнем прошлом старообрядческую. Доски ступеней говорили об этом. В церкви никого не было. И горела на подсвечнике напротив иконостаса всего лишь одна свеча.
Потом я долго блуждал между безымянными могилами, ища хоть какое-то известное имя, кое-где замечая пьяных спящих, пока на 20-м участке вдруг не наткнулся на бедный бетонный прямоугольник могилы Роберта Фалька.
Теперь мне надо подвергнуть этот сырой материал очищению путем размышлений. Этим я и стал заниматься на могиле художника, и можно не сомневаться, что мое восхищение его творчеством в немалой степени обусловлено тем, с какой любовью он выписал красную мебель. В левом нижнем углу дата – 1920 и подпись «Ф.» – одной буквой. Красная мебель – диван и три стула. Но стол, с наполовину откинутой белой скатертью, чтобы на поллировке встала бутылка, представляет из себя шестигранник. Два сплетенных треугольника жреца фараонов Моисея дают шесть углов, знак Бога. Бутылка Бога среди красной мебели. Коммунизм для мебели.
Очень хорошее сочетание: «Красная мебель» и «Новоконная площадь».