И в раскованности есть своя печаль.
Густав Курбе. Женщина с белыми чулками. 1861. Музей "Фонд Барнса", Мэрион.
Перед отъездом в Питер я позвонил Лене и сообщил, что можно увидеться. До этого мы виделись всего лишь раз. Я запомнил красивое лицо и роскошную попу, стекающую с глубокого поясничного прогиба. Мы время от времени списывались, но так и не встретились. Я запомнил адрес, а сложный код домофона Лена пообещала выслать на номер Аслана – моего друга, с «местного» номера которого я и звонил. Мы условились подъехать к ней через три часа. «Орджоникидзе, 6», – повторила Лена и повесила трубку.
Аслан притормозил у кирпичной девятиэтажки и всмотрелся через лобовое в адресную табличку.
– Слушай, а кто такой этот Орджоникидзе? – спросил он.
– Первый нарком тяжелой промышленности. Еще при Сталине┘
– Мм. Понятно. Ха-ха┘ Нарком. Гасился мужик, чтоли? – Аслану смешно.
– Скорее гасил┘ набирай код, братан.
Друг, вглядываясь в смс-сообщение, тыкал по клавишам домофона.
Пиликнуло, и мы вошли.
Лена открыла, отошла в сторону и прислонилась к стене. Вид ее был застенчив.
Я вошел первым, чмокнул Лену в щеку, потом развернулся и представил ей Аслана, который на секунду потупил взор, потом посмотрел на Лену и улыбнулся ей тонкими губами.
На кухне мы разгрузили пакет, разлили по бокалам вино и сели с Асланом за стол. Лена, разложив по тарелкам жареную семгу, поставила в раковину раскаленную сковороду и открыла кран. Густой клуб пара взвился кверху, как джин, и расползся по потолку.
Кухня была мала, от двери до окна было не более двух шагов, но стоявшая слева от входа стиральная машина как бы придавала значимости этому закомплексованному пространству.
– У тебя стиралка, – Аслан кивнул влево. – Это удобно.
Лена вспыхнула одобрением и кивнула. Подмеченная деталь комфорта была ей приятна.
– Да, это удобно! Иначе бы все руками пришлось. Ну, за встречу!
Лена вытянула руку, и тень от бокала легла на колбасную нарезку. Аслан покашлял в кулак, я чокнулся с Леной. Во дворе завопила сирена сигнализации. Друг кашлянул еще раз и энергично замотал головой, будто не соглашался с тем, что заболевает. Было видно, что он простужен: его потряхивало, иногда он передергивал плечами.
Выпить с нами он не мог, так как был за рулем, да и не стал бы все равно. Алкоголь выбивал его из привычного ритма, размягчал и мутил голову. Выпивший в его системе взглядов был равен слабому, а слабых, как известно, первых пускают в расход.
Мы болтали с полчаса, а потом Аслан предложил переместиться в комнату, залечь на тахту.
– Мне холодно, – открылся он.
Войдя в комнату, я обошел ее по периметру, потом сел на тахту и стал осматриваться.
Как только приходилось мне соприкасаться с человеком, который занимался совершенно непонятным для меня делом и находил в нем весомый смысл, я тут же пасовал перед ним.
Кто-то уже нашел, думал я, значит он больше меня, значит он сильнее.
И вот, сейчас, когда я смотрел на развешанные вдоль шкафа пестрые ядовитые платья, цветные накладные воротники из меха, шарфы из перьев, туфли на двадцатисантиметровых каблуках и парики, то сразу ощутил то чувство безнадежного отчаяния, какое, вероятно, охватывает отца, что вернулся после долгого отсутствия домой и застал там другого мужчину, которого его сын называет папой.
Вещи смотрели на меня молча и торжествовали, упиваясь моим поражением.
Аслан забрался на тахту и укрыл покрывалом ноги. Лена внесла бокалы, потом бутылку и расставила все это добро на краю малого журнального столика, большую часть которого занимал раскрытый ноутбук. Легкая походка сильного гибкого тела. Тело с пружиной внутри и спортивной тяжестью посередине. Мне всегда нравились девушки с чистыми лицами и крепкими жизнерадостными попами. Они внушали мне чувство надежды и возможного счастья.
Я устроился рядом с Асланом. Его все сильнее пробирал озноб.
Лена уселась в кресло слева от тахты, подобрала ноги на манер русалки и закурила. Дым окружил ее сизым нимбом. Грозные, кислотных цветов, наряды не спускали с меня своих скрытых и обжигающих глаз.
Аслан приподнялся на локоть и спросил Лену о назначении боковой подсветки и камеры на треноге за ноутбуком.
– Я работаю, – сказала она. – Люди хотят виртуального секса и готовы платить. Я выхожу в чат, и если хрен готов платить, то я работаю.
– А если он не заплатит, если обманет?
Аслан утеплил ноги, накинув поверх покрывала свою куртку.
– Это на его совести, чаще платят. Принести тебе одеяло?
– Нет, я уже согреваюсь.
Тем временем алкоголь брал меня в оборот. Горячие волны понеслись вдоль тела вестниками грядущей расслабленности и радости. За широким окном Москва приветливо поигрывала вечерним освещением. Этот большой и жестокий город казался мне сейчас необыкновенно родным, добрым и грустным.
Я встал и подошел к окну. Москва лучилась миллионами своих глаз, их свет был тепел и печален. Парой величавых царей возвышались два высотных дома, верхние этажи их были богато подсвечены и напоминали короны. Москва искрилась, точно ярко освещенная россыпь алмазов, текла подо мной кипящим потоком плавленой стали.
Всматриваясь в это бликующее море света, вдруг столкнулся с собственным отражением. Полное щетинистое лицо, мясистый нос, большие глаза, с пухлыми, нависающими над ними веками и невеселый разлет бровей. Какая-то азиатчина: хмельная, разрисованная, лепная. Все наружу, никакого изящества, приветливой робости – во всем лишь правота собственного присутствия. Я выглядел очень пошло. Пошлее, чем тот, кто смотрел моими глазами, пошлее того, кто представлялся мне мною, того, кто думал и писал, сидя внутри оболочки, которая казалась мне теперь нестерпимо пошлой.
«Это на его совести, чаще платят», – вспыхнули во мне слова Лены, вспыхнули и погасли.
Я знал, что Лена приехала в Москву из Питера. Знал, что жила с известным писателем, а потом оказалась на улице. О дальнейшем приходилось догадываться.
Я смотрел на Москву, на приветливое море ее огней, на громадную ночь, повисшую над городом, словно птица, потом представил Лену, сидящую ночами в чате и ублажающую за деньги ленивую похоть иностранцев, и думал о безжалостной насмешливости жизни, ее циничности и диктате. Отчаявшись, красота и молодость всегда попадают в западню, думал я. Город выдает тарифы, спрос-предложение, а дальше – все по накатанной. «Как-то надо выживать», – говорила Лена, и улыбка не сходила с ее озорного и оттого еще более грустного лица.
Стоило взглянуть на это лицо, как мной овладевало странное чувство нежной благодарности за то, что живу, и ровное здоровое спокойствие от того, что когда-то придется умереть. Так твердо и мирно шло от него принятие этой реальности, которой, по сути, не может быть прощения.
Вдруг Лена раскованно засмеялась. Смех этот салютом взмыл к потолку, дзенькнул о люстру и сразу растаял. Так могут смеяться только отчаявшиеся и умеющие прощать женщины.
Аслан прокашлялся. На окно накатил ветряной вал, рама упруго дрогнула. Я обернулся. Друг лежал поперек тахты, Лена курила в кресле. Оба смотрели на меня.
Между нами, пронизанные светом, текли медленные ручейки дыма.
– А давай выпьем, – радостно бросила мне Лена и широко улыбнулась.
Этому рту настолько шла улыбка, что неулыбчивое его состояние казалось неестественным. Я не понимал, откуда берется в людях столько силы и равнодушия, столько оптимизма и надежд, которые не дают им, вовлеченным в подлый хоровод злосчастий, выпрыгнуть из окна или разбиться о стену. Меня удивляли сейчас чистота ее девичьего лица, легкая широкая улыбка, резкие жесты, ребячий восторг в глазах, нагловатый бархатистый голос, разлитая по телу радость полной жизни. Лена сияла, как сияла Москва за окном. Город и девушка жили одной жизнью, проживали ее сообща, как сестры, и, омываемые мутными потоками лжи, предательств, унижений, купли-продаж, не переставали лучиться какими-то неведомыми надеждами и обещанием тепла.
Я улегся рядом с Асланом и залпом осушил протянутый мне бокал полусладкого, а за ним еще один. В голове понеслись образы, Москва вспыхнула фантастическим букетом цветов, платья и парики пустились в пляс, объятая пламенем, полетела цифра «6», за ней усердно несся нарком Орджоникидзе. «Он ее никогда не догонит», – подумал вдруг я. Спустя мгновение все успокоилось, и я услышал, как Лена разговаривает с Асланом. Оба уже пару лет в столице, им было о чем поговорить. Я же пил седьмой день и не спал больше суток, поэтому иногда отключался, даже не закрывая глаз, потом внезапно вспыхивал и начинал нести околесицу. Настроение менялось, как освещение в дискобаре.
Мы пропустили с Леной еще по одному бокалу, а потом у Аслана зазвонил телефон, и он сказал, что вынужден отъехать на часик.
После его ухода мы выпили еще.
Алкоголь и новые впечатления погрузили меня в переживание никчемности человеческой жизни, полной бессмысленности его несмешных игр на грустной планете. Нежная, упругая, смеющаяся Лена, продававшая себя в чате, чтобы заработать на съем квартиры, стала джокером в руках моей пессимистичности. Я ехал к телке, а приехал к человеку с бедой. Раскованный смех и напускная жеманность не могли скрыть от меня пульсирующих болезненных ран. Я пытался нагнать позитивных волн, но камера на треноге и боковая подсветка возвращали меня к исходным позициям.
Но, несмотря на эту мрачную отрешенность, я почему-то хлопнул рукой по тахте и сказал Лене, словно воткнул кол в землю:
– Давай, иди ко мне.
Лена пронзительно захохотала, вскинув голову.
– Давай, давай┘Ползи сюда┘.
В знак убедительности я почему-то кивнул головой. Все выпившие мира уверены в неопровержимой мощи этого жеста.
Лена так легко перебросила ноги с кресла на тахту, будто сдула с рукава пепел. Спустя секунду вся она лежала рядом со мной, на боку, лицом ко мне.
Безнадежная холодность обстоятельств, в которых, как мне виделось, оказалась Лена, вползала в меня злым предрассветным туманом. Я лежал и испытывал вину за все это, за то, что такое может происходить, что жизнь и вправду неумолима в своем стремлении подавить человека. Неясная тоска жгла мне горло и пощипывала склеры. Любая наглядность возможности человеческого страдания ввергала меня в некую апатию, ступор острого сочувствия, вызванный пониманием, что я не в силах облегчить их, что мир много сильнее меня, что я – ничто. И сейчас, когда Лена лежала и смотрела на меня ожидающе и вопросительно, я скорее хотел обнять ее и греть своим молчаливым теплом, но никак не e..., не мять, не пыхтеть над ней, не владеть ею, как намеревался, когда ехал сюда.
В большом городе все продается. Мстислав Добужинский. Гримасы города. 1908. ГТГ, Москва |
И, тем не менее, я придвинул ее к себе и поцеловал в губы. Только поцеловав этот рот, я почувствовал всю его живость и уютную влагу стенок, податливость губ, прохладный верткий язык, понял так идущую ему улыбку. Рот отражал существо этой девушки, сообщал шифры и коды к ней, искренне дышал. Постепенно тревоги стали отходить, надежное древнее тепло телесной неги погнало приятные волны от живота верх и вниз.
Мы целовались, кувыркались по тахте, комната и предметы перекатывались скачущим по наклонной доске кубиком, лицо Лены сменялось ее грудью, лопатками, кистями, промежностью. Я входил в нее, сжимал, целовал, покусывал, гладил и с каждым толчком ощущал, как все несущественное, подлое, темное, позорное уходит из Лены, из меня, из Москвы, из большого неверного мира и, омытое прощением, утекает, не оставляя следа. После я лежал и смутно, из задворков сознания, стал различать повторяющуюся трель звонка. Лена подскочила, натянула халатик, кинула мне брюки и пошла открывать. Нет слаще занятия, чем, отринув от себя женщину, предаться пустоте. Но нужно было вставать: вернулся Аслан. Я натянул брюки и поправил покрывало.
Друг вошел и снова прилег поперек тахты.
– Все в порядке, брат? – спросил я.
Аслан улыбнулся своей фирменной улыбкой, смысл которой сводился к тому, что по-другому как в порядке у него и быть не может. Лена вернулась в комнату с новой бутылкой вина. До моего поезда оставалось еще часа два.
– Останься, – вдруг сказала Лена, и в комнате повисла пауза.
– Сдай билет и останься.
– Не могу.
Я посмотрел на свои носки, потом на свои руки и точно понял, что не могу.
Лена затушила сигарету, поставила на стол бокал, забралась на меня и, оседлав, сказала, что любит меня. Я взял ее за талию и придвинул к себе, а Аслан незаметно встал и ушел на кухню┘
За сорок минут до отправления поезда я пошел в душ. Вода всегда помогала мне переключиться. Лена намылила мне спину, затем навела душ, смыла, а после – протянула полотенце, все так же улыбаясь и поражая этой невероятной и простой способностью казаться счастливой.
Вода меня отрезвила. Я скоро оделся и через какие-то минуты стоял у выхода. Лена, яростно смеясь, натягивала сапоги.
– Классные, – отметил я, кивая на сапоги.
– Еще бы. Дорогие, – засмеялась она.
– А мне по х... по чем они, сам я одет на три тысячи.
– Да? А eб...я на все пятьдесят┘.
Ожидающий нас Аслан взвизгнул от восторга и хлопнул себя по коленям.
– Ай, молодец, Лена! – выкрикнул он.
Мы спустились и торопливо втиснулись в машину.
Аслан быстро завелся, и мы помчали. Ночная Москва была сыра и многолюдна. Стройные холодные фонари, изогнув свои металлические шеи, невесело взирали на дорогу – так рассеянные старцы смотрят вслед молодой женщине.
Расположившись сзади, мы жадно целовались с Леной, иногда я отрывался, чтобы оценить скорость, с которой Аслан гнал нас к вокзалу.
– Братан, главное помни, – орал я сквозь долбежку музыки. – Мне нужно в Питер, а не в морг.
Взявшись за руки, мы бежали с Леной по перрону, целуясь и смеясь на ходу. Аслан отошел к ларьку купить мне газировки в дорогу. Едва нам удалось попрощаться, как проводница втолкнула меня в тамбур. Состав дрогнул железом и покатился. Я выглянул, чтобы еще раз посмотреть на Лену. Мы помахали друг другу напоследок, и я пошел располагаться. «Чаще платят», – гудело у меня в ушах в такт набирающему ход поезду. «Я люблю тебя» – билось в колесах.
Поезд разъедал ночь и мчал вперед. Мягкое постукивание колес и колыбельное покачивание вагона не обещали мне сна. Я привстал и, обнимая колени, сел в постели. Один в спящей плацкарте, объятый снежной ночью и клокочущим отовсюду храпом, между Москвой и Питером. В голове моей пылала цифра «6», за ней, дыша в пышные усы, стоял первый нарком тяжелой промышленности.
Я снова не знал, что со мной происходит и куда мне двигаться дальше.
Санкт-Петербург