Дорога направо сворачивает.
Выезжаю на Рублевый тракт. Хорошая дорога, двухэтажная, десятиполосная. Выруливаю в левую красную полосу. Это – наша полоса. Государственная. Покуда жив и при деле государевом – буду по ней ездить.
Расступаются машины, завидя красный «мерин» опричника с собачьей головой. Рассекаю со свистом воздух подмосковный, давлю на педаль. Постовой косится уважительно. Командую:
– Радио «Русь».
Оживает в кабине мягкий голос девичий:
– Здравы будьте, Андрей Данилович. Что желаете послушать?
Новости я все уже знаю. С похмелья хорошей песни душа просит:
– Спойте-ка мне про степь да про орла.
– Будет исполнено.
Вступают гусляры плавно, бубенцы рассыпаются, колокольчик серебряный звенит, и:
Ой, ты степь широкая,
Степь раздольная,
Широко ты, матушка,
Протянулася.
Ой, да не степной орел
Подымается.
Ой, да то донской казак
Разгуляется.
Поет славный Кремлевский хор. Мощно поет, хорошо. Звенит песня так, что слезы наворачиваются. Несется «мерин» к Белокаменной, мелькают деревни да усадьбы. Сияет солнце на елках заснеженных. И оживает душа, очищается, высокого просит┘
Ой, да не летай, орел,
Низко по земле,
Ой, да не гуляй, казак,
Близко к берегу!
С песней бы так и въехал в Москву, да прерывают. Звонит Посоха. Его холеная харя возникает в радужной рамке.
– А, что б тебя┘ – бормочу, убирая песню.
– Комяга!
– Чего тебе?
– Слово и дело!
– Ну?
– Осечка у нас со столбовым.
– Как так?
– Крамолу ему ночью не сумели подкинуть.
– Да вы что?! Чего ж ты молчал, куриная голова?
– Мы до последнего ждали, но у него охрана знатная, три колпака.
– Батя знает?
– Не-а. Комяга, скажи ты Бате сам, я стремаюсь. Он на меня еще из-за посадских зол. Страшуся. Сделай, за мной не закиснет.
Вызываю Батю. Широкое рыжебородое лицо его возникает справа от руля.
– Здравствуй, Батя.
– Здорово, Комяга. Готов?
– Я-то всегда готов, Батя, а вот наши опростоволосились. Не сумели столбовому крамолу подкинуть.
– А и не надо теперь┘ – Батя зевает, показывая здоровые, крепкие зубы. – Его и без крамолы валить можно. Голый он. Токмо вот что: семью не калечить, понял?
– Понял, – киваю я, убираю Батю, включаю Посоху. – Слыхал?
– Слыхал! – облегченно щерится он. – Слава тебе, Господи┘
– Господь тут ни при чем. Государя благодари.
– Слово и дело!
– И не запаздывай, гулена.
– Да я уж тут.
Сворачиваю на Первый Успенский тракт. Здесь лес еще повыше нашего: старые, вековые ели. Много они повидали на своем веку. Помнят они, помнят Смуту Красную, помнят Смуту Белую, помнят Смуту Серую, помнят и Возрождение Руси. Помнят и Преображение. Мы в прах распадемся, в миры иные отлетим, а славные ели подмосковные будут стоять да ветвями величавыми покачивать┘
Мда, вон оно как со столбовыми оборачивается! Теперь уже и крамолы не надобно. На прошлой неделе так с Прозоровским вышло, теперь с этим┘ Круто государь наш за столбовых взялся. Ну и правильно. Снявши голову, по волосам не плачут. Взялся за гуж – не говори, что не дюж. А коли замахнулся – руби!
Вижу двоих наших впереди на красных «меринах». Догоняю, сбавляю скорость. Едем цугом. Сворачиваем. Едем еще немного и упираемся в ворота усадьбы столбового Ивана Ивановича Куницына. У ворот восемь наших машин. Посоха здесь, Хруль, Сиволай, Погода, Охлоп, Зябель, Нагул и Крепло. Батя коренных на дело послал. Правильно, Батя. Куницын – крепкий орех. Чтобы его расколоть – сноровка требуется.
Паркуюсь, выхожу из машины, открываю багажник, достаю свою дубину тесовую. Подхожу к нашим. Стоят, ждут команды. Бати нет, значит, я за старшего. Здороваемся по-деловому. Гляжу на забор: по периметру в ельнике – стрельцы из Тайного Приказа, нам на подмогу. Обложена усадьба со всех сторон еще с ночи по приказу государеву. Чтобы мышь зловредная не пробежала, чтобы комар злокозненный не пролетел.
Но крепки ворота у столбового. Поярок звонит в калитку, повторяет:
– Иван Иваныч, открывай. Открывай подобру-поздорову!
– Без думских дьяков не войдете, душегубы! – раздается в динамике.
– Хуже будет, Иван Иваныч!
– Хуже мне уже не будет, пес!
Что верно – то верно. Хуже только в Тайном Приказе. Но туда Ивану Ивановичу уж и не надобно. Обойдемся сами. Ждут наши. Пора!
Подхожу к воротам. Замирают опричники. Бью по воротам дубиной первый раз:
– Горе дому сему!
Бью второй раз:
– Горе дому сему!
Бью в третий раз:
– Горе дому сему!
И зашевелилась опричнина:
– Слово и дело! Гойда!
– Гойда! Слово и дело!
– Слово и дело!
– Гойда! Гойда! Гойда!
Хлопаю Поярка по плечу:
– Верши!
Засуетился Поярок с Сиволаем, прилепили шутиху на ворота. Отошли все, заложили уши. Грохнуло, от ворот дубовых – щепа вокруг. Мы с дубинами – в пролом. А там охрана столбового – со своим дрекольем. Огнестрельным оружием запрещено отбиваться, а то стрельцы из лучестрелов своих хладноогненных всех положат. А по Думскому закону – с дрекольем из челяди кто выстоит супротив наезда, тому опалы не будет.
Врываемся. Усадьба богатая у Ивана Ивановича, двор просторный. Есть где помахаться. Ждет нас куча охраны, да челяди с дрекольем. С ними три пса цепных, рвутся на нас. Биться с такой оравою – тяжкое дело. Договариваться придется. Надобно хитрым напуском дело государственное вершить. Поднимаю руку:
– Слушай сюда! Вашему хозяину все одно не жить!
– Знаем! – кричит охрана. – От вас все одно отбиваться придется!
– Погоди! Давай поединщиков выберем! Ваш осилит – уйдете без ущерба со своим добром! Наш осилит – все ваше нам достанется!
Задумалась охрана. А Сиволай им:
– Соглашайтесь, пока мы добрые! Все одно вас вышибем, когда подмога подъедет! Супротив опричнины никому не выстоять!
Посоветовались те, кричат:
– Ладно! На чем биться будем?
– На кулаках! – отвечаю.
Выходит от них поединщик: здоровенный скотник, морда тыквой. Скидывает тулуп, натягивает рукавицы, сопли утирает. Но мы к такому повороту готовы – Погода Сиволаю на руки кафтан свой черный сбрасывает, шапку с куньей оторочкой стряхивает, куртку парчовую скидывает, поводит плечом молодецким, шелком алым обтянутым, мне подмигивает, выступает вперед. Супротив Погоды в кулачном деле даже Масло – подросток. Невысок Погода, но широк в плечах, крепок в кости, ухватист да оборотист. Попасть в его харю гладкую трудно. А вот от него в мясо схлопотать – проще простого. Озорно глядит Погода на соперника, с прищуром, поигрывает пояском шелковым:
– Ну что, сиволапый, готов битым быть?
– Не хвались, опричник, на рать идучи!
Погода и скотник ходят кругами, примериваются. И одеты они по-разному, и в положениях разных, и господам разным служат, а коль приглядеться – из одного русского теста слеплены. Русские люди, решительные.
Встаем кругом, смыкаемся с челядью. На кулачном поприще это – в норме. Здесь все равны – и смерд и столбовой, и опричник и приказной. Кулак – сам себе государь.
Посмеивается Погода, подмигивает скотнику, поигрывает плечами молодецкими. И не выдерживает мужик, кидается с замахом кулака пудового. Приседает Погода, а сам скотника – под ложечку, коротким тычком. Икнул тот, но выдюжал. Погода снова вокруг танцует, плечами, как девка срамная, покачивает, подмигивает, язык розовый показывает. Скотник танцы не уважает, крякает да опять размахивается. Но Погода упреждает – слева в скулу, справа по ребрам – хлесть! хлесть! Аж ребра треснули. А от кулака пудового снова увернулся. Взревел скотник медведем, замахал кулачищами, рукавицы теряя. Да все без толку: снова под ложечку, да и по сопатке – хрясь! Оступается детина, как медведь-шатун. Сцепил руки замком, ревет, рассекает воздух морозный. Да все без толку: хлоп! хлоп! хлоп! Быстрые кулаки у Погоды: вот уж и морда у скотника в крови, и глаз подбит, и нос красную юшку пустил. Летят алые капли, рубинами сверкают на зимнем солнце, падают на снег утоптанный.
Мрачнеет челядь. Перемигиваются наши. Шатается скотник, хлюпает носом разбитым, плюется зубным крошевом. Еще удар, еще. Пятится детина назад, отмахивается, как мишка от пчел. А Погода не отстает: еще! еще! Точно и крепко бьет опричник. Свистят наши, улюлюкают. Удар последний, зубодробительный. Падает скотник навзничь. Встает ему Погода сапожком фасонистым на грудь, нож из ножен вытягивает, да и по морде с размаху – чирк! Вот так. Для науки. По-другому теперь нельзя.
На крови – все как по маслу пройдет.
Стухла челядь. Сиволапый за морду резаную схватился, сквозь пальцы – кровушка пробрызгивает.
Убирает нож Погода, сплевывает на поверженного, подмигивает челяди:
– Тю! А морда-то в крови!
Это – слова известные. Их завсегда наши говорят. Сложилось так.
Теперь пора точку ставить. Поднимаю дубину:
– На колени, сиволапые!
В такие мгновенья все сразу видно. Ой, как видно хорошо человека русского! Лица, лица оторопевшей челяди. Простые русские лица. Люблю я смотреть на них в такие мгновенья, в момент истины. Сейчас они – зеркало. В котором отражаемся мы. И солнышко зимнее.
Слава Богу, не замутнилось зеркало сие, не потемнело от времени.
Падает челядь на колени.
Наши расслабились, зашевелились. И сразу – звонок Бати: следит из своего терема в Москве:
– Молодцом!
– Служим России, Батя! Что с домом?
– На слом.
На слом? Вот это внове┘ Обычно усадьбу давленую берегли для своих. И прежняя челядь оставалась под новым хозяином. Как у меня. Переглядываемся. Батя белозубо усмехается:
– Чего задумались? Приказ: чистое место.
– Сделаем, Батя!
Ага. Чистое место. Это значит – красный петух. Давненько такого не было. Но – приказ есть приказ. Его не обсуждают. Командую челяди:
– Каждый по мешку барахла может взять! Две минуты даем!
Те уже поняли, что дом пропал. Подхватились, побежали, рассыпались по своим закутам, хватать нажитое да заодно – что под руку подвернется. А наши на дом поглядывают: решетки, двери кованые, стены красного кирпича. Основательность во всем. Хорошая кладка, ровная. Шторы на окнах задернуты, да не плотно: поглядывают в щели быстрые глаза. Тепло домашнее там, за решетками, прощальное тепло, затаившееся, трепещущее смертельным трепетом. Ох, и сладко проникать в сей уют, сладко выковыривать оттудова тот трепет прощальный!
Челядь набрала по мешку барахла. Бредут покорно, как калики перехожие. Пропускаем их к воротам. А там, у пролома, стрельцы с лучестрелами дежурят. Покидает челядь усадьбу, оглядывается. Оглянитесь, сиволапые, нам не жалко. Теперь – наш час. Обступаем дом, стучим дубинами по решеткам, по стенам:
– Гойда!
– Гойда!
– Гойда!
Потом обходим его трижды по солнцевороту:
– Горе дому сему!
– Горе дому сему!
– Горе дому сему!
Прилепляет Поярок шутиху к двери кованой. Отходим, уши рукавицами прикрываем. Рванула шутиха – и нет двери. Но за первой дверью – другая, деревянная. Достает Сиволай резак лучевой. Взвизгнуло пламя синее, яростное, уперлось в дверь тонкой спицею – и рухнула прорезь в двери.
Входим внутрь. Спокойно входим. Теперь уже спешка ни к чему.
Тихо внутри, покойно. Хороший дом у столбового, уютный. В гостиной все на китайский манер – лежанки, ковры, столики низкие, вазы в человечий рост, свитки, драконы на шелке и из нефрита зеленого. Пузыри новостные тоже китайские, гнутые, черным деревом отороченные. Восточными ароматами пованивает. Мода, ничего не поделаешь. Поднимаемся наверх по лестнице широкой, ковром китайским устланной. Здесь родные запахи – маслом лампадным тянет, деревом кондовым, книгами старыми, валерьяной. Хоромы справные, рубленые, конопаченые. С рушниками, киотами, сундуками, комодами, самоварами да печами изразцовыми. Разбредаемся по комнатам. Никого. Неужели сбежал, гнида? Ходим, под кровати дубины суем, ворошим белье, шкапы платяные сокрушаем. Нет нигде хозяина.
– Не в трубу же он улетел? – бормочет Посоха.
– Никак ход тайный в доме имеется, – шарит Крепло дубиной в комоде.
– Забор обложен стрельцами, куда он денется! – возражаю я им.
Подымаемся в мансарду. Здесь – зимний сад, каменья, стенка водяная, тренажеры, обсерватория. Теперь у всех обсерватории┘ Вот чего я понять никак не могу: астрология, конечно, наука великая, но при чем здесь телескоп? Это же не книга гадальная! Спрос на телескопы в Белокаменной просто умопомрачительный, в голове не укладывающийся. Даже Батя себе в усадьбе телескоп поставил. Правда, смотреть ему в него некогда.
Посоха словно мысли мои читает:
– Спотворились столбовые да менялы на звезды пялиться. Чего они там разглядеть хотят? Смерть свою?
– Может, Бога? – усмехается Хруль, стукая дубиной по пальме.
– Не богохульствуй! – одергивает его голос Бати.
– Прости, Батя, – крестится Хруль, – бес попутал┘
– Что вы по старинке ищете, анохи! – не унимается Батя. – Включайте «ищейку»!
Включаем «ищейку». Пищит, на первый этаж показывает. Спускаемся. «Ищейка» подводит нас к двум китайским вазам. Большие вазы, напольные, выше меня. Переглядываемся. Подмигиваем друг другу. Киваю я Хрулю да Сиволаю. Размахиваются они и – дубинами по вазам! Разлетается фарфор тонкий, словно скорлупа яиц огромадных, драконьих. А из яиц тех, словно Касторы да Поллуксы – дети столбового! Рассыпались по ковру горохом – и в рев. Трое, четверо┘ шестеро. Все белобрысые, погодки, один одного меньше.
– Вот оно, что! – хохочет Батя невидимый. – Ишь, чего удумал, вор!
– Совсем от страха спятил! – щерится Сиволай на детей.
Нехорошо он щерится. Ну, да мы детишек не трогаем┘ Нет, ежели приказ придавить потрох – тогда конечно. А так – нам лишней кровушки ненадобно.
Ловят наши детишек визжащих, как куропаток, уносят под мышками. Там, снаружи, уж из приюта сиротского подкатил хромой целовальник Аверьян Трофимыч на своем автобусе желтом. Пристроит он малышню, не даст пропасть, вырастит честными гражданами страны своей.
На крики детские, как на блесну, жены столбовых ловятся: не выдержала супружница Куницына, завыла в укрывище своем. Сердце бабье – не камень. Идем на крик – на кухню путь ведет. Неспешно входим. Осматриваемся. Хороша кухня у Ивана Ивановича. Просторна и по уму обустроена. Тут тебе и столы разделочные, и плиты, и полки стальные да стеклянные с посудой да приправами, и печи замысловатые с лучами горячими да холодными, и хайтек заморский, и вытяжки заковыристые, и холодильники прозрачные да с подсветкою, и ножи на всякий лад, а посередке – печь русская, широкая, белая. Молодец, Иван Иванович. Какая трапеза православная без щей да каши из печи русской? Разве в духовке заморской пироги спекутся как в печи нашей? Разве молоко так стомится? А хлеб-батюшка? Русский хлеб в русской печи печь надобно – это вам последний нищий скажет.
Зев печной заслонкой медной прикрыт. Стучит Поярок в заслонку пальцем согнутым:
– Серый волк пришел, пирожков принес. Тук-тук, кто в печке прячется?
А из-за заслонки – вой бабий да ругань мужская. Серчает Иван Иванович на жену, что выдала криком. Понятное дело, а то как же. Чувствительны бабы сердцем, за то их и любим.
Снимает Поярок заслонку, берут наши ухваты печные, кочергу да ими из печи на свет Божий и вытягивают столбового с супругою. Обоя в саже поизмазались, упираются. Столбовому сразу руки вяжем, в рот – кляп. И под локти – на двор. А жену┘ с женой по-веселому обойтись придется. Положено так. Притягивают ее веревками к столу разделочному, мясному. Хороша жена у Ивана Ивановича, стройна телом, лепа лицом, сисяста, жопаста, порывиста. Но сперва – столбовой. Все валим из дому на двор. Там уж ждут-стоят Зябель и Крепло с метлами, а Нагул с веревкой намыленной. Волокут опричники столбового за ноги от крыльца до ворот в последний путь. Зябель с Креплом за ним метлами след заметает, чтоб следов супротивника делу государеву в России не осталось. На ворота уж Нагул влез, ловко веревку пристраивает, не впервой врагов России вешать. Встаем все под ворота, поднимаем столбового на руках своих:
– Слово и дело!
Миг – и закачался Иван Иванович в петле...