В редакцию «НГ-религий» зашел писатель Игорь Яркевич – автор романов «Ум, секс, литература» и «В пожизненном заключении», множества эссе. Мы побеседовали с писателем о его религиозных воззрениях, о том, что он искал в свое время в Церкви и почему в ней разочаровался. Это интервью мы предлагаем вниманию читателей.
– Игорь Геннадьевич, что для вас значит религия? В первую очередь, конечно, для вашего творчества?
– Религия интересует меня как игра. Это игра с религиозными мифами, отталкивание от религиозных архетипов, возможность выйти через миф на некое «вечное время». Время, в котором живем мы, профанное. Сакральное время – это все, что было описано в Библии, Коране, иудейских и буддийских книгах. Профанное время – это все то, что после них. Именно через религиозные архетипы можно подойти к вечному, сакральному времени. Но это все равно будет происходить посредством игры. Не через пафос, а через игру. Вы знаете, мне проще раздеться и сняться голым, чем кому-то рассказывать о моих религиозных убеждениях. На сегодняшний день и час я – экуменист. То есть я вижу и в Библии, и в буддизме одну и ту же историю...
– Слово уж больно скомпрометированное в России – экуменист. Это такой человек, который хочет искусственно объединить православие, протестантизм, католицизм, но из этого пока ничего не получается...
– Мне самому это слово не нравится.
– Может быть, религиозный космополит?
– Давайте так. Я – религиозный космополит, который видит одно и то же сакральное время в разных религиях, выраженное в разное время разными людьми разной степени грамотности.
– Это уже такой теософский проект. Может быть, для вас Елена Блаватская воплощает идеал религиозного синкретизма?
– Теософов я не люблю. Они очень плохо писали и говорили по-русски.
– Вот вы говорите о профанном и сакральном. Как писатель вы видите в сегодняшней жизни какие-то признаки сакрального?
– Да везде. Есть же любовь, дружба, вера – все это сложно конкретизировать. Это надо прочувствовать, потом еще найти слова, чтобы это описать.
– А в современной литературе?
– Дело в том, что литературы сейчас не существует. Мы уже лет 15 как живем без литературы.
– Это в России. А на Западе?
– Я думаю, там ее тоже нет. И вообще литература – это не то место, где нужно искать следы сакрального.
– А как же в советское время интеллигенты копались в этих книгах, от Толстого и Достоевского до Камю и Сартра, считая, что уж там-то все написано правильно и о главном?..
– Я и крестился в свое время и стал ходить в Церковь, считая что на всенощной встречу у входа если не Достоевского, то уж по крайней мере – Розанова и Бердяева.
– Встретили?
– Нет.
– А кого встретили?
– Я встретил очень странных людей, бесконечно далеких от проблем современного культурного пространства, живущих одним прошлым, да еще в бюрократической окраске, от которой мне так хотелось уйти в Церковь. А оказалось, что там это все тоже есть.
– Но ведь были же религиозные диссиденты среди духовенства, которые опекали московскую интеллигенцию, они были – или старались казаться – настоящими властителями дум...
– У меня самое замечательное отношение к этим людям, но их ко времени моего крещения давно называли шестидесятниками. Мое поколение было уже другим – то ли панками, то ли постмодернистами.
– То есть их мироощущение не сходилось с вашим культурным кодом?
– Боюсь, у меня не очень-то есть этот культурный код. Но мы были людьми не только разных поколений, но разного языка. Я рос уже на западной культуре – на видеоклипах, например. Они уже были к тому времени. Когда можно было посмотреть на видеомагнитофоне Пазолини и Кубрика, одной простой встречи с русским наследием стало уже маловато. Были и неприятные вещи. Скажем, священник, который меня крестил, сразу после таинства стал поливать грязью «жидомасонов, которые продали Россию». Это было ужасно, откровенно говоря. Это был 1986 год. Где-то так.
– Получается, освобождение Церкви от внешних оков государства не принесло ей освобождения от собственного черносотенного наследия...
– И с этим очень скоро пришлось столкнуться. Но идти по пути, который предпочли многие, – верить в Иисуса Христа, как его понимает православная традиция, но не принимать Русскую Православную Церковь – для меня это дико. Или вы верите и принимаете – или не принимаете и не верите.
– Да, тяжелая дилемма. Но чего вообще ждали советские интеллектуалы от Церкви?
– Они ждали объятий с русским Серебряным веком. Они пришли к Церкви, поскольку прочитали Флоренского, Бердяева, Шестова, Толстого, Достоевского, может быть – кого-то из святых отцов, Феофана Затворника или Игнатия Брянчанинова. Они ждали той хорошей, четкой, качественной энергетики, которую встретили у этих писателей. Я, например, ждал именно этого.
– Получается, эти ожидания не оправдались...
– Конечно, нет. Иначе я бы не сидел тут, а шел бы в Церковь на всенощную или заутреню. Иногда раз в год мне хочется зайти в Церковь – 5–10 минут постоять. Неважно где. Сейчас, слава Богу, с этим проблем нет. Мое разочарование в Церкви произошло из-за языка. В институте я сдавал зачет по старославянскому языку. Скорее мне его поставили, чем я его сдал. Больше я к нему возвращаться не хочу.
– А почему? Ведь красивый язык – «паче», «паки», «бяше»...
– Тоска зеленая. Я вроде не так плохо владею русским языком и хочу говорить на нем и в Церкви. Есть у меня грехи – я расскажу о них на исповеди. Понимаете, я хочу в Церкви оставаться самим собой. Боюсь, что не только я. Старославянский язык делает из меня, извините, по моим представлениям, просто идиота. И со священником я хочу говорить на современном русском языке и говорить о своих проблемах – пардон, у меня проблемы современного русского парня. На старославянском о них не расскажешь.
– Итак, проблема языка. У Церкви и у интеллектуалов он различный...
– Безусловно. И это было главной причиной: я почувствовал, что становлюсь идиотом. Понимаете, я с большим уважением отношусь к пожилой женщине, которая пронесла веру, которая быть может ведет себя в Церкви несколько агрессивно – может сказать, кому куда надо, скажем, зонтик ставить, – но я понимаю, что у нее была тяжелейшая жизнь, тяжелейший социальный опыт. Мое уважение к ней беспредельно. Но говорить с ней на одном языке я не хочу. Это невозможно.
– А возможен ли диалог между Церковью и современной интеллектуальной элитой?
– Я такой возможности не вижу. Может быть, я ошибаюсь. В любом случае интеллектуалы относятся к Церкви лучше, чем она к ним. Ничего плохого мы ей не сделали. Более того, там всегда будут свои Шестовы и Бердяевы. Диалог же будет возможен, если из Церкви уйдет эта идиотская ксенофобия, если термин «постмодернизм» перестанет восприниматься как что-то типа «жидомасонства» или «татаромонгольства». Когда я слышу, что сегодня говорят священники, мне становится не по себе. Как будто видишь воскресшего Брежнева или Ким Ир Сена.
– Все-таки период 1970–1980-х годов в Церкви был чище духовно, чем атмосфера в ней сегодня?
– Абсолютно нет. Вы знаете, я очень боюсь романтиков и романтизма. Как мы уже знаем из нашей истории, любой романтизм кончается морем крови. Лучше иметь в мозгах четкую ясность. Я думаю, через некоторое время в России возникнет другое отношение к вере. А религиозное возрождение в мозгах русского интеллигента – это была нормальная путаница между библиотекой, храмом и публичным домом. И хорошо, что она закончилась.