- Владимир Георгиевич, ваши произведения практически перевернули общественное сознание, они возродили интерес к художественной прозе. А какую роль вы бы отвели литературе в сегодняшнем мире?
- Лично для меня литература отделена от жизни, мои произведения никак не связаны с тем, как я живу, люблю и верю. Весь мой опыт в литературе - это попытка снять с этой области некую мистическую паутину, которой она была окутана последние два века. Мысль о том, что писатель должен быть пророком или учителем общества - прямое следствие заблуждения, которое возникло со второй половины XIX века. Появление таких писателей, как Толстой или Достоевский, а также кризис православия привели к тому, что к концу XIX века литература заняла место непомерно большее, чем ей полагалось.
После победы большевиков литература стала важным государственным делом. Именно Сталину принадлежит чудовищное высказывание о том, что "писатели - это инженеры человеческих душ". С этого момента литература окончательно была поставлена на место Бога.
Мои опыты вызвали ярость у критиков толстых журналов, которые, как жрецы умершего бога - Великой Русской Литературы, стали изо всех сил делать вид, что он жив. Виктор Пелевин в одном из интервью остроумно заметил: "Если Бог умер, то это был не Бог". Русская литература не умерла, но стала соразмерной себе, стала просто литературой. Я рад, что тоже приложил к этому руку.
- Вас иногда представляют как борца с режимом. В своем сборнике рассказов "Первый субботник" вы используете традиционные советские жанровые формы, а потом опрокидываете всю конструкцию неожиданным "сниженным" финалом. Это был способ борьбы с властью?
- Литература - не стенобитная машина. Я не боролся с советской прозой, я просто ее исследовал. Поэтому мои тексты сейчас читают молодые люди, которые не представляют себе советских реалий. Это был самодостаточный литературный эксперимент. На самом деле я не был диссидентом в отличие от Солженицына и других "шестидесятников". Я боролся с самим собой и за качество своих текстов.
- В романе "Тридцатая любовь Марины" происходит "духовное преображение" героини. Из диссидентки с нетрадиционной сексуальной ориентацией она превращается в образцовую советскую работницу, но при этом перестает существовать как личность. Роман заканчивается многостраничной газетной передовицей. Если это не жестокая насмешка над советской действительностью, то в чем же тогда смысл произведения?
- Это роман о спасении героя от самого себя. Марина спасается от собственной индивидуальности, раздвоения личности, сексуальной неудовлетворенности, нетрадиционной ориентации. Она растворяется в коллективном "Я". Это чудовищное спасение, но именно такое спасение предлагалось людям в ХХ веке. Это роман о человеческом выборе: остаться самим собой или потерять себя.
- Последний роман "Лед" резко отличается от других ваших книг. В его основе религиозные поиски человека в современном мире. Как вы сами оцениваете место этого произведения в вашем творчестве?
- Для меня "Лед" - это завершение периода языковых экспериментов и попытка написать традиционный роман. Сейчас для меня это самая важная книга, это стремление подойти к литературе со стороны не интонации, но прямого высказывания. Я не все вижу в этом тексте, я не могу с ним расстаться, этот миф до сих пор меня не отпускает. И очень может быть, что я его продолжу. "Лед" - мой первый опыт прямого высказывания по поводу нашей жизни, мира, современного человека, который превращается в машину. Это попытка проснуться и разбудить других.
- Можно ли говорить о религиозных или христианских мотивах в вашем творчестве, например, в том же "Льде"?
- Я разделяю жизнь, литературу и веру. Для меня недопустимы квазихристианские литературные спекуляции. Это как живопись Глазунова.
- Несмотря на то что вы пишете довольно жесткую прозу, вы никогда не переходите ту грань, за которой вас можно обвинить в кощунстве или оскорблении чувств верующих. Что такое религия и вера для вас?
- Я всегда понимал, что мы здесь не случайно живем и что мы созданы Богом. Я всегда верил в Бога, в 25 лет я крестился. Но назвать себя по-настоящему воцерковленным не могу, потому что редко хожу в церковь. В наше время это обычная вещь.
- Вы не опасаетесь, что кто-то соблазнится, читая ваши произведения?
- Чем же я соблазняю? Описанием чудовищного мира современного человека? Его жестокостью, беспощадностью, убожеством? Жизнь жестче самой жестокой литературы. И не надо переоценивать значение литературы в повседневной жизни. Ваш вопрос - своеобразный атавизм эпохи литературного взрыва, веры в бога по имени Литература. Это светское занятие. Литература - не служение и не проповедь.
Многие плохо образованные критики, журналисты и писатели, чтобы доказать важность своих "писаний", приводят первые слова Евангелия от Иоанна: "В начале было Слово", но это текст не про обычное "слово", не про литературу. Это констатация Бога как самодостаточного Существа, тем более что "логос" все-таки означает не совсем "слово". О литературе в Евангелии речи не идет. Я считаю, что писателю грешно бояться. Бояться нужно за поступки, а литература - это фантазии человека, написанные на бумаге, и не более того.
- Русский читатель все равно провоцирует талантливого писателя стать "проповедником", поскольку в России сильна вера в печатное слово. Нет ли в этом опасности, что вы можете стать очередным "идейным вождем"?
- Нет, конечно. Люди думают, что я, как Лев Толстой, по утрам буду пахать землю, а потом принимать паломников и советовать, ехать в Чечню или нет.
Нужно сбросить с себя всю эту фальшивую паутину и понять, что литература - это просто то, без чего люди пока не могут обойтись. А лекарство это или наркотик - непонятно, все зависит от дозы. Мне рассказывали, что одна девушка много лет назад сошла с ума на почве романа "Идиот". Одна девочка в клинике - это не так страшно. Но когда сотни тысяч человек в таком шизофреническом состоянии сидят на литературном "наркотике", не видя реалий современной жизни, - это ненормально. Мои произведения дают людям необходимую трезвость.
- Тогда что такое литература именно для вас?
- Это то, без чего я пока не могу обойтись. Мне надо периодически ходить в баню, играть в шахматы или заниматься любовью. Литература для меня одно из естественных отправлений, как еда, сон, секс. Если я долго не пишу, мне становится неуютно в мире. Когда я начинаю писать, я обретаю равновесие, внутренний баланс и удовлетворение.
- Что испытывает писатель, когда очень реалистично описывает секс или насилие, то есть все то, о чем не принято говорить вслух или писать в книгах?
- Хороший писатель отличается от литературного ремесленника тем, что он создает собственные "миры" и их обживает, графоман же пользуется "чужими мирами". Если я создаю мир, то должен любить его целиком. Если я не буду любить собственный литературный мир во всей его полноте, то он не имеет никакой ценности ни для меня, ни для читателя. Я описываю секс и молитвы, паровую стерлядь и дерьмо с одинаковым удовольствием.
- Ваша откровенная проза, наверное, вызывает раздражение у некоторых православных. А как вы сами относитесь к Русской Православной Церкви и ее роли в современном мире?
- Православную Церковь довольно часто упрекают за консерватизм и за то, что она не может отказаться от церковно-славянского языка, но мне кажется, что в этом как раз ее сила. Меня радует, что Церковь не меняется. Я не думаю, что она обязательно должна реагировать на изменение социальных или политических реалий. До личностей наших священнослужителей мне нет дела. В церкви я предпочитаю попа не замечать. Он должен быть частью интерьера и хорошо вершить свое дело.
- Все-таки Православная Церковь иногда реагирует и на жизнь, и на литературу. Вы не боитесь повторить судьбу Льва Толстого и быть отлученным за свои произведения?
- По поводу отлучения Толстого я считаю, что это была огромная ошибка РПЦ, следствие ее глубочайшего кризиса. Я думаю, что в моем случае этого не произойдет. Мне кажется, я не даю для этого поводов. И я не Лев Толстой, слава Богу!
- До самого последнего времени вы были больше известны в Европе, чем здесь. В чем главное отличие западных читателей от русских?
- На Западе читатели более спокойны. Там нет таких страстей, как у нас, нет призывов лечить или судить меня за мое творчество, как предлагают некоторые критики в наших толстых журналах. Один из них написал: "Сорокину, чтобы стать настоящим писателем, нужно либо посидеть в тюрьме, либо закончить жизнь самоубийством". На Западе понимают, что литература - не откровение, а товар, который потребляют читатели. То есть там более здравое отношение.
- О чем свидетельствует "дело Сорокина" и "дело Лимонова"?
- Мое "дело" - это агония литературопоклонников, скорбь и тоска по умершему богу Литературы. Это не более чем дрожь в холодеющих коленях. Лично я не вижу здесь политической подоплеки.
"Дело Лимонова" - свидетельствует о двух вещах: глупости российских чиновников (что давно уже традиция) и о мучительной судьбе Лимонова.
- Тем не менее существует ли для вас проблема писателя и власти?
- Безусловно. Помню 1984 год, когда я столкнулся с КГБ, и 2002 год, когда на меня было заведено это абсурдное уголовное дело. В России эта проблема пока еще жива.