Многие поколения проходят, оставив в истории едва заметный след, и исчезают в безвестности. Поколение "шестидесятников", как поколения декабристов или народовольцев, осталось в народной памяти, осталось как нечто единое, цельное.
"Дети XX съезда" - так принято называть "шестидесятников". В своем докладе на XX съезде КПСС Хрущев обвинил Сталина в смерти тысяч безвинных людей. Хрущев потрясал самые основы, на которых десятилетиями строилась жизнь советского общества. Однако новое утверждалось в старых понятиях, и "шестидесятники" стали наследниками мифологем прошлого - и создателями новых мифологем.
Принятая на XXII съезде программа КПСС обещала построить коммунизм через 20 лет. "Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!" - вещали партийные лидеры, в устах которых эта формула приобретала сакральный оттенок.
Сама программа содержала также нечто вроде декалога Моисея - Моральный кодекс строителя коммунизма, выдержанный в суровом духе ветхозаветных заповедей. В его 12 тезисах дважды фигурирует слово "нетерпимость". Кодекс не только призывал к честности, добросовестному труду и коллективизму, но и нацеливал строителя коммунизма на борьбу с проявлениями противоположных тенденций.
Однако "оттепель" создала в стране особую атмосферу, влияние которой оказалось сильнее, чем формальные решения XX и XXII съезда. Недоговоренности новой эпохи рождали стремление додумать все до конца, то есть результат умолчания, как это бывает, получился противоположный ожидаемому.
Если для тех, кто получил "смертельную дозу" сталинизма, разоблачения XX съезда были неприемлемы, то прямо противоположное влияние оказал доклад Хрущева на молодое поколение. "Для нас, - вспоминал Натан Эйдельман, - это означало перемену знаков: да, общая идея есть, да, она должна быть, и мы ее носители, но только она изменилась - тогда все было неправильно, а вот мы сделаем правильно". И эта общая идея, эта убежденность в верности выбранного пути, сознание того, что они строят самое счастливое общество на земле, окрыляли "шестидесятников", делали их счастливыми. Сегодня эта восторженно-романтическая идейность кажется смешной. Но тогда она пришла на смену сталинской слепой идейности.
"Шестидесятники" были последними искренними социалистами. Идея коммунизма стала своего рода "визитной карточкой" 60-х годов. Страна заново изучала революцию, мучительно стараясь понять: как могло получиться, что так искренне начатое дело обернулось кровавым обманом.
Ощущение великих перемен заставляло не так пристально всматриваться в ошибки. Было очень соблазнительно счесть, что какой-то сбой, какое-то искажение произошло по пути, что в начале все было задумано и сделано правильно, что, во всяком случае, благие намерения, переполнявшие революционеров, были честны и поэтичны. Маркс, Ленин, 1917 год оставались точкой отсчета, в какой-то степени мерилом ценностей.
И все же отблеск отечественной революции несколько поблек. И тут жизнь предложила еще одну метафору. "Шестидесятники" обратились к кубинскому революционному опыту, импортируя идею революции с Запада, с маленького острова в Карибском море. Рядом с портретом Хемингуэя во многих домах появились портреты Фиделя и Че.
Ориентируясь на опыт революционного романтизма 20-х годов, шестидесятники осмысляли этот опыт сквозь призму революционного искусства первых советских лет, через край бьющего гиперболами, метафорами, гротеском. Вознесенский, самый авангардный поэт 60-х, казался новым воплощением Маяковского. В Театре на Таганке с аншлагом шли "Десять дней, которые потрясли мир". Из забвения извлекались имена Хлебникова, Татлина, Лисицкого. Читающую Россию потрясло открытие Платонова. При этом "шестидесятникам" был близок и сам образ действий романтиков 20-х годов, который исходил из желания не столько построить, сколько установить, а точнее, ввести декретом счастливое общество благоденствия. В газетных и журнальных статьях широко использовалась фигура угрозы: тем, кто "не дружит с песней", "не понимает юмора", "не любит стихов" и т.д., сулили совершенно неадекватные кары. Например, так: "...В недалеком будущем людей, не желающих брать физкультуру в товарищи, людей, инертных к спорту, будут просто штрафовать". Стиляг предлагалось "смести в мусорный ящик". Люди, которые не отвечали этим требованиям, воспринимались как "ревизионисты", стремящиеся помешать строительству счастливого будущего для всего человечества.
Была объявлена война мещанству и пошлости. Всячески клеймилось стяжательство, так как оно противоречило святым идеям равенства и братства. С плюшевыми абажурами, граммофонами, сервантами боролись неутомимо и злобно в фельетонах, стихах, поэмах, романах и т.д. Консерваторы также оказались под влиянием этих новых идей и стали называть своих оппонентов обывателями.
При этом, как и прежде, способом самосохранения для любого советского человека оставалась вера в иллюзию. Социалистическая иллюзия помогала ему существовать в системе, которую невозможно было изменить, а можно было только изменяться самому. К тому же по-советски учили жить, начиная буквально с детского сада. Верность социалистической идеологии была гарантией безопасности и от цинизма, и от репрессивной машины государства.
Культовые сооружения, призванные заменить утраченные храмы, так и не были построены в советской России. Но религиозные устремления и демократизм народного государства причудливо соединились в образах космонавтов. С одной стороны, они были простыми парнями, из соседнего двора, обыкновенными, советскими. С другой - их окружали таинственность небожителей и высокие достоинства служителей культа. Идея полетов в космос ответила на потребность в подвиге, в героическом, и идея эта была тем прекраснее, что для завоевания внеземного пространства не требовалось кровопролития.
Космонавты, вознесшиеся буквально выше всех, сочетали рабоче-крестьянокую доступность с интеллигентностью, с принадлежность к высшим сферам - во всех смыслах слова. Их начисто лишили даже подобия недостатков, и следует только дивиться тому, что первым в космос отправился человек с сомнительной для ревнителей пролетарского происхождения фамилией Гагарин, а вторым - человек с нерусским именем Герман. Однако все разъяснилось наилучшим образом. Смоленский крестьянин Гагарин как раз утер нос своим однофамильцам-князьям, лишний раз подтвердив демократический характер советской России. Что касается Титова, то оказалось, что его отец увековечил в своих детях - Германе и Земфире - бессмертные образы великого русского поэта.
Для советского человека 60-х годов космос был еще и символом тотального освобождения. Разоблачен Сталин, напечатан Солженицын, выпущены транзисторные приемники, идет разговор об инициативе и критике. Выход в космос казался логическим началом периода свободы. Он возвышал и облагораживал сам по себе, как идея. Мало кто задумывался тогда о конкретных научных экспериментах. Сознание было заворожено высотой и бескорыстием идеи полета в космос, свободной от утилитарной нагрузки. Точно так же люди иных эпох обращали свой просветленный взор к пирамидам, пагодам, соборам - символам стремления к высшим образцам, которые помогут преобразить земную жизнь по своему идеальному подобию.
Начало освоения космоса открыло новую эпоху - эпоху развития земного шара как единой цивилизации. Происходило постепенное стирание границ, делалась невозможной самоизоляция от других народов, и вообще мир начал восприниматься иначе. В этом кроется одна из причин того, что мы называем западничеством "шестидесятников".
Полеты космонавтов стали возможны благодаря достижениям советской науки. Но и наука в 60-е годы подверглась мифологизации. В первое послесталинское десятилетие шли поиски новой опоры для общественного устройства, не подверженной политическим колебаниям. XX век резонно предлагал в качестве такого фундамента науку. Ученые должны были прийти на смену политикам, точные науки - заменить приблизительную идеологию.
Дважды два обязано равняться четырем вне зависимости от принципов того, кто считает. После идеологического произвола, господствовавшего в сталинском прошлом, страна остро нуждалась в безотносительном настоящем. Таблица умножения обладала качествами абсолютной истины. Между честностью и математикой ставился знак равенства. После того как выяснилось, что слова лгут, больше доверия вызывали формулы.
Общество, постепенно освобождающееся от веры в непогрешимость партии и правительства, лихорадочно искало новый культ. Наука подходила на эту роль по всем статьям. Она сочетала в себе объективность истины с непонятностью ее выражения: ведь только посвященные в таинства могут служить науке в ее храмах.
Наука казалась тем долгожданным рычагом, который перевернет советское общество и превратит его в утопию, построенную, естественно, на базе точных знаний. И осуществят вековую мечту человечества не сомнительные партработники, а ученые, люди будущего. Они, как солдаты или спортсмены, стали представлять силу и здоровье нации.
Результаты не заставили себя ждать. Впервые советские физики стали получать Нобелевские прении. Была реабилитирована кибернетика. Шла отчаянная борьба за генетику. Возникали новые научные центры - Дубна, Академгородок в Новосибирске. В 1962 году по экранам с огромным успехом прошел фильм Михаила Ромма "Девять дней одного года". Новый герой был найден, он не мог не быть физиком.
Точные знания оказались эквивалентом нравственной правды, а ученые - обладателями решающего для оттепели достоинства: честности. Она же - искренность, порядочность, правдолюбие. Общественное мнение превратило их в аристократов духа. В ученых видели новый тип личности - личность, освобожденную от корыстолюбия (наука была прекрасна сама по себе, даже без славы и зарплаты) и страха (так как ученые были относительно независимы от чиновников, ничего не смыслящих в специальных вопросах), творческую, полноценную и гармоничную.
Наука, интеллект, богатая культурная жизнь превращались в новый общественный культ истины с присущей культу непонятностью ее выражения. Ученые приобрели статус посвященных; не случайно на газетном жаргоне эпохи их называли жрецами науки. 60-е годы продолжили традицию востребованности науки в советском обществе. Как ни наивно выглядят постулаты этой научной религии, они оказали огромное влияние на общественные идеалы 60-х годов.
И все же, несмотря на перемены в духовной жизни общества, количество выплавленной стали по-прежнему оставалось важнее духовных ценностей. В этом смысле наука имела преимущество перед поэзией, так как она соединяла авторитет абстрактного знания и значимость практического результата.
Поверив во всесилие науки, в собственное всесилие и избранничество, техническая интеллигенция решила оспорить авторитет гуманитариев, в особенности пользовавшихся тогда популярностью поэтов. Так начался знаменитый спор между физиками и лириками. Утверждая превосходство логического, аналитического мышления над образным, физики говорили о бесполезности гуманитарной сферы, возрождая старый миф о том, что все не имеющее практической ценности вредно. Инженер Полетаев, зачинщик одной из тогдашних дискуссий, утверждал, что в эпоху научно-технической революции жизненно важны только точные, естественные науки и знания, а литература, искусство и все, что с ней связано, пригодны лишь для развлечений, "на десерт". Избыточная чувствительность и умозрительные мечтания только отвлекают от серьезных дел. В век физики и завоевания космического пространства литература и искусство утрачивают свою значимость.
Лирики протестовали. Однако доводы их были не так логически выверены, и в спорах они проигрывали. Проблема была и в том, что физики и лирики говорили на разных языках: физики апеллировали к интеллекту, лирики - к чувствам.
Разрыв в масштабах решаемых задач между искусством и точными науками, который был отмечен участниками дискуссии, был лишь проявлением более общих процессов. Он явился порождением той политики, которая отдавала предпочтение нейтральному, но работающему на государственный престиж техническому знанию и стремилась всячески ограничить свободу самовыражения в трудноуправляемой, а потому не вполне благонадежной сфере духовного творчества. Дискуссия между физиками и лириками этого, разумеется, не касалась и потому подчас выглядела надуманной, своего рода маневром, отвлекающим внимание от реальных проблем (тем более что ее главным организатором выступила работавшая в русле официоза "Литературная газета").
Однако вскоре в обществе была осознана опасность подобного противостояния. Все согласились, что нужно объединить физиков и лириков.
Постепенно идеи, высказанные в ходе дискуссии о поэзии и физике, переходили в разряд априорных суждений. А в конечном счете, несмотря ни на что, именно поэзия стала символом эпохи, символом обновления. В том злополучном споре победили физики, но эпоха говорила стихами.