Космонавт В.А. Шаталов во время тренировочного полета в условиях искусственной невесомости. Фото из архива В.А. Шаталова
Хотя открыл космическую эру для человечества Советский Союз, для западного сознания ее начало связано с Нилом Армстронгом – первым человеком, ступившим на поверхность Луны и легендарной фотографией – NASA – «Восход Земли» 1968 года. Грандиозная выставка «Космонавты: Рождение космической эры», завершившаяся 13 марта в Лондонском музее науки, должна была восстановить и осмыслить космический приоритет России. В рамках выставки в феврале состоялся научный симпозиум «Открытие космонавта». Большое внимание в рамках работы симпозиума было уделено культурологическим и политическим аспектам штурма космоса в СССР. Космонавты стали частью пропагандистской советской машины и визитной карточкой страны. А противоречия между секретностью космических исследований и желанием пропагандировать советские космические достижения в обстановке секретности и ажиотажа рождали самые невероятные «космические мифы». Именно об этом аспекте освоения космоса беседуют член Британского общества истории науки (Лондон) Симона ПУСТИЛЬНИК и один из участников симпозиума, американский историк российской науки Слава ГЕРОВИЧ.
– Слава, вы преподаете историю математики в Массачусетском технологическом институте в США. Расскажите о вашей области исследовательских интересов в MIT.
– Принято думать, что математика – занятие сугубо абстрактное, оторванное от всяких земных забот и интересов. Даже Сталин так считал. Редактируя доклад Лысенко с критикой генетики, он высмеял идею о классовой сущности любой науки, приведя математику как контрпример.
Поэтому история математики долго считалась историей математических идей, которые развиваются как бы сами по себе. В традиционной истории ученые-математики существуют в некоем социальном вакууме: читают работы других математиков и больше ничем не занимаются. Только в последние два-три десятилетия стали появляться работы, связывающие математическую мысль с политикой, экономикой, культурой, эмоциями...
Я читаю в MIT курс «культурной истории» математики – как менялся образ и значение математики в истории и как мышление математиков связано с тенденциями, стереотипами и проблемами культурной эпохи, в которой они живут.
Сейчас я занимаюсь изучением парадокса возникновения и существования выдающейся математической школы в стране, где многих талантливых математиков систематически притесняли – не принимали в университеты, не брали в аспирантуру и на работу, не давали печататься... Речь идет о Советском Союзе конца 1960-х – середины 1980-х годов. В этот период выросла плеяда блестящих математиков, а сама математика стала символом независимости мысли, где торжествовал гамбургский счет подлинной ценности научных достижений.
– Каким же образом это произошло?
– Благодаря неформальным структурам математического образования и организации научных исследований. Советские математики создали их параллельно и как альтернативу официальным институтам. Это специализированные физико-математические школы, возникшие вопреки системе, с ними боровшейся. Это и целый ряд неформальных курсов для тех, кого срезали на вступительных экзаменах. Это и сеть открытых научных семинаров – Гельфанда, Манина, Арнольда и других ведущих математиков. Туда приходили талантливые люди, независимо от того, где они работали или учились.
В общем, я изучаю математику как «образ жизни» в культуре того времени. Я уже взял интервью более чем у 70 математиков, как российских, так и зарубежных, и продолжаю собирать материал.
– В предисловии к своей книге об истории советской кибернетики «From Newspeak to Cyberspeak» («От новояза к киберязыку», 2002) вы пишете о фундаментальных отличиях исследовательского языка в США и России. Американские исследователи предпочитают точные формулировки, российские же ученые тяготеют к более запутанным и туманным определениям, допускающим различные интерпретации.
– Это было чисто эмпирическое наблюдение исследователя, переехавшего из одной гуманитарной академической культуры в другую. В Советском Союзе гуманитарная мысль была связана с философской эссеистикой. Красота формулировки была свидетельством ее убедительности. Формулировать надо было не точно (точность воспринималась как сухость), а ярко. В Америке такой способ письма воспринимается как непрофессиональный. Возможно, сказывается влияние аналитической философии, критикующей расплывчатость формулировок и злоупотребление языком.
Я учился в аспирантуре MIT по истории и социальным исследованиям науки шесть с половиной лет, с 1992 по 1999-й, прослушал много курсов – от антропологии до феминизма – и постепенно учился писать так, чтобы метафоры проясняли тезис, а не подменяли его. Мой руководитель, ведущий американский историк российской науки Лорен Грехэм, всегда был мне примером – и в методологии исследований, и в экономном, но выразительном стиле письма.
Слава Герович: «Гагарин жаловался начальству на то, что его выставляют «сверхидеальным человеком» и «паинькой», отчего ему самому «тошно становится».
Фото из архива С.Геровича |
– В своей последней книге «Soviet Space Mythologies» («Советские космические мифы», 2015) вы раскрываете мифы, окружающие советских космонавтов, которые сами были продуктом, орудием и символом советской официальной пропаганды. При этом неофициально циркулировали и контрмифы. Как и то и другое сосуществовало в общественном сознании?
– Оговорюсь, что понятие «миф» в культурной истории – не оценочное. Это просто описание механизма возникновения и циркуляции в обществе популярных представлений о моделях правильного поведения в форме рассказа о деяниях прошлого. В основе мифа часто лежат реальные события, но в мифе они превращаются в рассказ о необыкновенных людях, творящих великие дела. Возникают титанические фигуры, наглядно демонстрирующие ценности данного общества.
Миф – это воплощение идеального представления общества о себе. Для историка интересно не то, как именно миф расходится с фактами (это очевидно с учетом идеализирующей функции мифа), а то, кто, как и зачем эти мифы создает.
Центральных мифов в советской космической программе было два – непогрешимость советской космической техники и идеализация космонавтов. Оба мифа были тесно связаны с тотальной секретностью и с пропагандистской функцией этой программы как внутри страны, так и за рубежом. Секретность и пропаганда не очень сочетались друг с другом – и космические мифы осуществляли своего рода посредническую функцию.
Самым интересным для меня было разобраться, кому и зачем нужны были эти мифы, создавались ли они по инициативе снизу или по указке сверху. Оказалось, что мифы слагались и дополнялись многими авторами, преследовавшими разные цели.
Миф о непогрешимости космической техники был выгоден советским идеологам как доказательство преимущества советской науки и техники перед западными. На Западе об авариях и неполадках на американских кораблях писали в газетах; в Советском Союзе такая информация замалчивалась. Академик Борис Черток, заместитель легендарного Сергея Павловича Королева, записал в своей рабочей тетради после очередной аварии, о которой не сообщалось в прессе: «Почему мы говорим неправду?» Умолчание об авариях часто оправдывали секретностью, но порождавшиеся при этом слухи нередко преувеличивали размеры неудачи, подрывая усилия пропагандистов.
Для космонавтов миф о совершенстве техники обернулся тем, что они не имели права говорить о реальных опасностях полетов и должны были отделываться общими фразами. Какие же они были герои, если им не приходилось преодолевать трудности? Но внутренние противоречия не беспокоят создателей мифов. Мифом положено гордиться, а не проверять соответствие фактам.
Идеализация космонавтов нужна была для пропаганды – для демонстрации живого воплощения «нового советского человека». Но этот миф был полезен и для обеспечения секретности, ибо имена главных конструкторов космический техники, не говоря уже о тысячах инженеров, никогда публично не назывались.
Космонавтам приходилось постоянно разыгрывать роль пропагандистских манекенов. Для них, мечтающих о новых полетах, это было настоящей пыткой. К примеру, Гагарин жаловался начальству на то, что его выставляют «сверхидеальным человеком» и «паинькой», отчего ему самому «тошно становится».
Контрмифы – тоже результат секретности, когда при отсутствии информации люди дают волю своему воображению. Так возникли легенды о космонавтах, летавших в космос до Гагарина, о сходящих с ума космонавтах, о встречах с инопланетянами...
– Вы упоминаете в книге о том, что для советских инженеров космонавты были просто ненадежным винтиком сложной технической системы. Перед полетом космонавтов инструктировали: «Самое главное – ни до чего не дотрагивайтесь!» Как к этому относились сами космонавты?
– Вопрос о выборе между автоматическим и ручным управлением космических кораблей был принципиальным. Здесь столкнулись интересы двух групп – инженеров и космонавтов. Инженеры предпочитали держать ситуацию под полным контролем и считали космонавтов (в кибернетическом духе, кстати) самым слабым, непредсказуемым звеном в системе управления. Космонавты же не соглашались быть пассивными пассажирами и настаивали на активном управлении кораблем.
В споре, как водится, победил не тот, кто прав, а тот, кто имел большее влияние. Весь цикл космических операций – взлет, выход на орбиту, стыковка, торможение, посадка – мог выполняться (и часто выполнялся) совершенно автоматически. Космонавтов же включали в цикл управления в качестве резерва для наиболее критичных операций, таких как ориентация корабля при торможении и спуске. Им разрешалось вмешаться в управление только в случае отказа автоматики. Космонавты постоянно боролись за расширение своих функций, но власти на борту у них было не больше, чем на Земле.
– Значит ли это, что в экстремальных ситуациях советские космонавты просто сидели сложа руки?
Конструкторское бюро В.П. Глушко. За кульманом – конструктор А.Д. Дарон. Фото из архива А.Д. Дарона |
– Конечно нет! Но они были стеснены всевозможными инструкциями. Если автоматика отказывала, они должны были запросить разрешение на ручное управление. Иногда это разрешение приходило слишком поздно, и полетное задание срывалось. Так произошло, например, во время попытки стыковки «Союза-15» с военной станцией «Алмаз» («Салют-3»). Автоматическая система стыковки отказывала несколько раз подряд, но инженеры не позволяли космонавтам взять управление и состыковаться вручную. В результате стыковка не состоялась, и станция сошла с орбиты. Эту историю рассказал мне в интервью Владимир Шаталов, который тогда отвечал за подготовку космонавтов.
Кстати, переводы 13 моих интервью с ветеранами советской космической программы, в том числе с Шаталовым, вошли в мою книгу «Voices of the Soviet Space Program: Cosmonauts, Soldiers, and Engineers Who Took the USSR into Space» (2014).
Ставка на автоматику привела к тому, что ручное управление оказалось на периферии забот конструкторов. В результате в кризисных ситуациях, когда космонавтам действительно приходилось брать управление в свои руки, космическая техника, ориентированная на автоматику, оказывалась к этому не готова.
Например, во время полета «Восхода-2» отказала система ориентации, и командиру корабля Павлу Беляеву дали разрешение вручную сориентировать и посадить корабль. Но ручка управления была установлена так, что он не мог дотянуться до нее со своего места пилота (тесная кабина, изначально предназначенная для одного, была переоборудована для полета двух космонавтов и выхода в космос). Беляеву пришлось отстегнуться, лечь поперек кресел и управлять кораблем, пока Алексей Леонов держал его, чтобы он не уплывал в невесомости!
Когда корабль наконец был сориентирован, оба космонавта вернулись в свои кресла, пристегнулись и запустили тормозной двигатель. Но за это время корабль уже успел немного повернуться, ориентация была опять нарушена. Космонавты уже не знали, куда именно сядет их корабль и попадет ли вообще в нужный для приземления коридор. В результате «Восход-2» приземлился в сотнях километров от расчетного места посадки, в глухой тайге, и космонавты провели две ночи в снегу, отпугивая волков и дожидаясь спасателей...
Ставка на автоматику имела фундаментальную причину, которую космонавт Валентина Пономарева, дублер Валентины Терешковой, назвала «идеологией тотального недоверия к человеку». Эта идеология привела к тому, что роль космонавта на борту свелась к обслуживанию техники, а не наоборот.
– Считаете ли вы, что из-за этого Россия стала отставать в дальнейшем освоении космического пространства?
– Факторов было много, но главный заключался в том, что американская лунная программа была гражданской и открытой. Советская же глубоко увязла в недрах оборонной промышленности, разрывалась между военными и гражданскими приоритетами и была подвержена внезапным шквалам политических перемен.
Ориентация на автоматику, в частности, была обусловлена тем, что конструкторы должны были искать поддержку у военных. Первые пилотируемые корабли ведь запускали и в автоматическом режиме – как спутники-разведчики. Поэтому их пришлось сделать полностью автоматическими. В Советском Союзе были блестящие инженеры, разрабатывавшие интереснейшие проекты, но у этих проектов не было шанса выжить между молотом пропаганды и наковальней секретности.