0
1640
Газета Антракт Интернет-версия

13.04.2007 00:00:00

Как английский писатель мечтал жениться на русской шпионке

Тэги: уэллс, ладомир


уэллс, ладомир Уэллс, сфотографированный женой (1920-е).
Фото предоставлены издательством «Ладомир»

Сегодня мы публикуем отрывок из книги «Влюбленный Уэллс». Издательство «Ладомир» выпускает ее в знаменитой серии «Литературные памятники». Переводчик Раиса Облонская подарила русскоязычному читателю радость встречи с «Опытом автобиографии» Уэллса. У писателя было два тома мемуаров. Однако ни литературоведы, ни поклонники до некоторых пор не догадывались, что существовал и третий том воспоминаний, в котором Герберт Уэллс красочно описал всех своих возлюбленных, оставив завещание, запрещающее публиковать рукопись раньше, чем уйдут из жизни все упомянутые в ней дамы.

Страницы «Влюбленного Уэллса», посвященные роману писателя с Марией Будберг, сотрудничавшей с НКВД, с английской и немецкой разведками – блестящий литературный портрет Муры. Измученный многолетним «иррациональным притяжением» и действительно по-настоящему влюбленный, Уэллс пытается раскрыть загадку магнетизма личности малопривлекательной женщины, которая много лет занимала его воображение и заставляла с наивностью неискушенного юноши добиваться законного брака с ней.

Герберт Уэллс

В моем убеждении, что Мура неимоверно обаятельна, мне думается, нет и намека на самообман. Очень и очень многие любят и обожают ее, восхищаются ею и жаждут доставить ей удовольствие и служить ей. И однако довольно трудно определить, какие такие свойства составляют ее особость. Она, безусловно, неопрятна, лоб ее изборожден тревожными морщинами, нос сломан; ей сорок три года (1934 г.), в темных волосах седые пряди; она слегка склонна к полноте; очень быстро ест, заглатывая огромные куски; пьет много водки и бренди, что по ней совсем не заметно, и у нее грубоватый, негромкий, глухой голос, вероятно, оттого, что она заядлая курильщица. Обычно в руках у нее черная, видавшая виды сумка, которая редко застегнута как положено. Руки прелестной формы, всегда без перчаток и часто весьма сомнительной чистоты. Однако почти всякий раз, как я видел ее рядом с другими женщинами, она определенно, причем не только на мой взгляд, оказывалась и привлекательнее, и интереснее всех остальных. Женщины влюблялись в нее с первого взгляда, а мужчины спрашивали о ней и говорили о ней, делая вид, будто не так уж она их и заинтересовала.

Мне думается, людей прежде всего очаровывает известная вальяжность, изящная посадка головы и спокойная уверенность осанки. Карие глаза всегда смотрят твердо и спокойно, татарские скулы придают лицу выражение дружелюбной безмятежности, даже когда она поистине дурно настроена, и сама небрежность ее платья подчеркивает ее силу, дородность и статность фигуры. Любое декольте обнаруживает свежую и чистую кожу. В каких бы обстоятельствах Мура ни оказалась – а я видел ее в весьма непростых обстоятельствах, – она никогда не теряла самообладания.

Я пытался запечатлеть на пленке хоть что-то от ее внешней прелести, но фотоаппарату это не давалось. Ни к кому из тех, кого я знал, он не был так враждебен. На фотографии от Муры мало что остается; лишь моментальный снимок в полный рост дает хоть какое-то представление о ее замечательной осанке и еще один, в полупрофиль, – о загадочной детской прелести пребывающего в покое лица. Обычно же на фотографии чистое уродство: лицо дикарки с маленьким, приплюснутым, сломанным в детстве носом и раздутыми ноздрями. Она невероятно походит на портреты своего предка Петра Великого. Однажды я заказал ее портрет художнику Роджеру Фраю в надежде, что он сумеет уловить ту Мурость, что делает Муру Мурой. Он взялся за дело с жаром; по его словам, у него никогда еще не было такой очаровательной модели; и он написал портрет непривлекательной женщины, которая с неудовольствием вглядывается в свое будущее. Я поспешно отдал портрет одной из ее приятельниц, та повесила его в столовой, но, промучившись несколько дней, выставила на чердак, лицом к стене.

Мы оказались с ней на одном званом обеде в Петербурге в 1914 году – она об этом помнит, а я нет, – но познакомился я с ней и обратил на нее внимание в квартире Горького в Петербурге в 1920 году. Она была в старом плаще цвета хаки, какие носили в британской армии, и в черном поношенном платье, ее единственный, как оказалось, головной убор представлял собою, я думаю, не что иное, как черный скрученный чулок, и, однако, она была великолепна. Она засунула руки в карманы плаща и, похоже, не просто бросала вызов миру, но была готова командовать им. Ей было тогда двадцать семь; представление о жизни она получила в дипломатическом мире Петербурга и Берлина; c одним мужем, Энгельгардтом, она разошлась; c ее вторым мужем, Бенкендорфом, зверски расправился эстонский крестьянин; у нее был потрясающий роман с Брюсом Локкартом, о котором он подробно рассказал в книгах «Мемуары британского агента» и «Уход от славы»; она попыталась сбежать в Таллин, чтобы соединиться там со своими детьми, просидела полгода в тюрьме и была приговорена к расстрелу. Но ее освободили. Теперь она была моей официальной переводчицей. И она предстала передо мной любезной, несломленной и достойной обожания. Я влюбился в нее, стал за ней ухаживать и однажды умолил ее, и она бесшумно проскользнула через набитые людьми горьковские апартаменты и оказалась в моих объятиях. Я верил, что она меня любит, верил всему, что она мне говорила. Ни одна женщина никогда так на меня не действовала.

Одинаково трудно сказать что-либо определенное и об ее уме, и о нравственных устоях, хотя я стараюсь изо всех сил. Я поймал ее на мелком вранье и на уменье довольно долго утаивать правду. И то и другое, мне кажется, часто никак не мотивировано. Она обманывает непреднамеренно. Просто такая у нее манера – небрежно обращаться с фактами. Она хочет, чтобы к ней хорошо относились. В каждом случае и для каждого человека у нее своя роль, но ей недостает последовательности; во многих отношениях она еще точно подросток, одаренный богатым воображением. Она так же верит тому, что говорит; и недоверие возмущает ее, очень возмущает. Я же теперь не верю ни единому ее слову, пока не найду солидных подтверждений. Она лжет, а еще невольно себе потакает. Я понял это лишь в последние год-два. Она может выпить невесть сколько водки, бренди и шампанского, и на ней это никак не скажется. На днях мы обедали у Мелчетов, и лорд Моттистон, заметив, что ее бокал снова и снова наполняется, заявил, что не может уступить первенство женщине, и стал, как и она, осушать бокал за бокалом – в конце концов он превратился в болтливого зануду с хриплым голосом, тогда как Мура своим обычным голосом как ни в чем не бывало беседовала с дамами. Сколько бы она ни выпила, ее манеры, осанка, цвет лица остаются неизменными, и, только присмотревшись к ней и поразмыслив, я понял, что алкоголь делает ее чуть менее самокритичной и дает ей видимость уверенности в себе. Алкоголь просто слегка расковывает ее. Освобождает от застенчивости и последовательности и больше ни в чем себя не обнаруживает. У нее появляется ощущение, что с ней все обстоит нормально и не о чем беспокоиться. И она не беспокоится.

Ум у нее не выдающийся и не оригинальный, но очень живой, широкий и проницательно острый. Гибкий ум, не стальной. Она мыслит чисто по-русски – пространно, извилисто и с той философической претенциозностью, что присуща речи русских, которые всегда идут к заранее известному им заключению окольными путями. Я говорю, что она мыслит чисто по-русски, потому что, как я подозреваю, в самой структуре русского языка и в традиции русской литературы есть известная вялость, которая и сообщается тем, кто изъясняется по-русски. Мура – личность развитая, у которой мышление не научное, а литературно-критическое. В русском характере, кажется, весьма существенную роль играет детский романтизм и намеренное, высоко ценимое своеволие. Естественно, что Мура не приемлет рассказы Чехова о России и «Тщету» Джерарди, ведь первые – критика ее склада ума, а последний – карикатура на него. У Одетты было куда больше ясности в мыслях и проницательности, правда, в пределах латинского воспитания. У Джейн, Эмбер и моей невестки Марджори ум куда упорядоченней, и любое их утверждение и толкование куда осознанней, чем у Муры. В образовании Джейн, Эмбер, Марджори и моей дочери определенное место занимала наука, и они мыслят на английский манер. Необходимость управлять собой у них в крови. У Муры этого и в помине нет. Такого порывистого существа я в жизни не видел. Однако ей присуща и удивительная мудрость. Она может вдруг пролить свет на какой-нибудь вопрос, точно солнечный луч, прорвавшийся сквозь облака в сырой февральский день. И если она подвластна порывам, порывы ее прекрасны и благородны.

В Петербурге в 1920 году она изо всех сил старалась мне объяснить, что происходит в России, и высказать свою точку зрения на происходящее; с величайшей готовностью она однажды пришла мне на помощь – посоветовала, как себя вести, чтобы не попасть в ложное положение. В ту пору у большевиков было принято приглашать любого знаменитого гостя на заседание Ленинградского Совета. Во время заседания кто-нибудь вдруг объявлял о его присутствии, превозносил его и просил выступить. В таких обстоятельствах трудно было, в свою очередь, воздержаться от похвал и не выразить надежду на успехи во всех делах. Выступление тотчас переводили, превращая его в безответственный панегирик марксистскому коммунизму, публиковали в «Правде» и где-нибудь еще и по телеграфу передавали в Европу, куда выступавший затем приезжал в тщетной погоне за отправленным материалом. Мура посоветовала мне заранее написать мою речь и, когда меня попросят выступить, прочесть ее, она же загодя переведет ее на русский язык. Я последовал совету, а когда встал Зорин, чтобы пересказать ее, превратив в обычное прославление нового режима, я протянул ему Мурин перевод: «Вот то, что я говорил, прочтите». Он был застигнут врасплох, и ему ничего не оставалось, как прочесть. Таким образом благодаря Муре мне не приклеили ярлык красного перебежчика, и для женщины, уже находящейся под подозрением, это, по-моему, был мужественный поступок.

Когда я уезжал из Петербурга, она пришла на вокзал к поезду, и мы сказали друг другу: «Дай тебе Бог здоровья» и «Я никогда тебя не забуду». В душе и у нее и у меня осталась, так сказать, половинка той самой разломленной надвое монетки. Как множество подобных половинок, они не всегда давали о себе знать и, однако, всегда существовали.

Я уже говорил, что мы писали друг другу лишь изредка. В те дни письма в России пропадали, и было неразумно поверять бумаге даже свои личные секреты. Мы не виделись восемь лет или больше, и вдруг при встрече в фойе Рейхстага на нас нахлынули и загорелись ярким светом воспоминания о шепоте во тьме и жадных, ищущих касаниях рук.

«Ты?!»

Я не пытался немедленно соединиться с Мурой не только из-за моих уз и привычек. Я думаю, с самого начала у меня было очень ясное ощущение, что есть много такого, чего мне лучше не знать. Я не хотел слышать историю ее жизни, не хотел знать, какие неведомые мне воспоминания о прошлом или нити чувств переплелись у нее в мозгу. Позади был бурный роман с Локкартом, а я считал и считаю, что Локкарт – презренный прохвостишко. Она вышла замуж за Будберга в Эстонии, когда уехала из России уже после того, как мы были любовниками, и я не желал знать подробности этого замужества. Она развелась с мужем – это был так называемый немецкий развод: Будберг – отчаянный игрок – оказался замешан в каком-то темном деле и сбежал в Бразилию, но иногда он все еще писал ей. Я думал, и так думает большинство людей, которые ее знают, что, когда она жила в Сорренто у Горького в роли его домоправительницы и секретаря, она была его любовницей. Мне известна безрадостная, замысловатая суетность и сложность горьковского ума, и я не представляю, чтобы он мог оставить ее в покое, но Мура всегда утверждала, что сексуальных отношений между ними не было. Однако у него на письменном столе лежал слепок ее руки. Он невероятно расхваливал ее. Она с ним переписывалась – об этом я еще расскажу. Горький доверял ей и полагался на нее – до такой степени, что, когда умирал, захотел, чтобы она была рядом.

По ее словам, у нее было всего шесть любовников и она никогда не принадлежала никому, кроме них, – Энгельгардт, Бенкендорф, Локкарт, Будберг, один итальянец в Сорренто и я. Она не такая шалая, похотливая особа, как Одетта; она не проявляет сексуальной активности, напротив, ей нравится, когда активен мужчина, и она охотно ему отвечает. Она говорила мне, что находит неестественной и нестерпимой самую мысль о возможности отдаться кому-то без любви. Ей вовсе не обязательно было мне это сообщать – а она сказала как-то в 1933 году, – но тогда я просто жаждал ей поверить. Верю этому и сейчас. Однако вначале я вовсе не был в этом убежден. Я судил по себе. Я думал, у нее было такое же множество партнеров, как у меня женщин, и все эти отношения могли с таким же успехом продолжаться. В ту пору я не донимал ее вопросами. Она держалась непринужденно и дружелюбно со всеми, и у меня не было оснований предполагать, что она физически так уж разборчива. Однако ей была свойственна эмоциональная разборчивость и целостность чувств. Она, несомненно, никогда не отдавалась из корысти, но все в ней говорило, что она свободна в проявлении чувств и податлива. <...>

Все эти годы, пока я мешкал, мое умышленно легкомысленное отношение к Муре постепенно менялось, и в конце концов моя любовь целиком сосредоточилась на ней. Мы становились все ближе друг другу, и она делалась мне все необходимей. К концу 1932 года я готов был сделать все и на все посмотреть сквозь пальцы, лишь бы Мура целиком принадлежала мне. <....>

<...> В августе 1935-го, спустя какое-то время после окончательного разрыва c Марией Игнатьевной, Уэллс напишет:

«Природа не позаботилась о каком-нибудь утешении для своих созданий ≈ после того, как они послужили ее неясным целям. Нет в жизни человека последнего этапа, отмеченного истинным счастьем. Если мы в нем нуждаемся, мы должны сотворить его сами. Я все еще готов лелеять эту иллюзорную надежду. Я вовсе не похоронил свои надежды у ног Муры. Но вряд ли для меня теперь найдется какая-нибудь другая женщина. Дружба, быть может, еще и улыбнется мне, и мимолетная бодрящая близость, но завладеть кем-нибудь нечего и мечтать. Я вышел из игры. Слишком я любил Муру и не могу опять взяться за создание нового полнокровного союза. По крайней мере так я чувствую сейчас».


Уэллс, Горький и их переводчица Мария Игнатьевна Бенкендорф, впоследствии баронесса Будберг, в Петрограде (1920 г.).
Фото предоставлены издательством «Ладомир»

Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


Российское общество радикально изменилось после начала СВО

Российское общество радикально изменилось после начала СВО

Ольга Соловьева

Население впервые испытывает прилив самостоятельности и личной инициативы, отмечают социологи

0
1059
Поддерживать высокие нефтяные цены становится все труднее

Поддерживать высокие нефтяные цены становится все труднее

Михаил Сергеев

Прозападные аналитики обвинили Россию в нарушении квот соглашения ОПЕК+

0
1014
Полноценное питание зависит от кошелька

Полноценное питание зависит от кошелька

Анастасия Башкатова

От четверти до трети населения не имеют доступа к полезным продуктам ни физически, ни финансово

0
816
Россия планирует импортировать картофель из-за роста спроса на него

Россия планирует импортировать картофель из-за роста спроса на него

  

0
534

Другие новости