Андрей Тавров:
«Слово до смешного, до благоговейного ужаса похоже на человека». Фото Елены Резниченко |
– Андрей Михайлович, создание стихов для вас – это скорее разговор с собой или обращение к аудитории?
– Разговоров с собой я стараюсь избегать. Для меня это один из симптомов больного, нецелостного сознания, картину которого развернул Джойс, проанализировал Фрейд и продемонстрировал Беккет. Вообще XX век в области литературы (да и живописи с музыкой) посвятил себя изучению больной стороны человеческого сознания, изучению болезней – Кафка, Юнг, Фрейд, Батай… Мне кажется, пора вернуться к поискам того, что люди испортить не могут, – к заданному в жизни вдохновению, здоровью, глубине необусловленной жизни, а не к правилам обусловленного интеллекта.
– Но в жизни есть нечто, превосходящее слово, цвет, звук. Почему же мы до сих пор для написания стихов прибегаем к словам (художники – к краскам, композиторы – к нотам)?
– Знаете, тут речь идет о форме и внеформенной энергии. Жизнь как таковая не имеет формы, как и дыхание. Искусство да и человек во все века играют с формами, играют в формы. Одно без другого просто не существует. Понимаете, есть два типа слова. Есть слова властные – это может быть слово лозунга, как у Маяковского, это может быть власть интеллектуального слова, власть обольстительного слова (Набоков) и т.д. Но по формату все это конферанс: власть над слушателем, читателем.
И есть слова безвластные. Это как раз самые сильные слова. Они как тяга земли, без которой все улетело бы в космос, они как воздух, без которого мы бы задохнулись, как силовая структура молнии. Они не властвуют – они просто есть. И тем, что они есть, они творят мир. «О как же я хочу, нечуемый никем,/ лететь вослед лучу, где нет меня совсем./ «Нечуемый никем там, где меня нет» – вот невероятной силы безвластная поэзия. Это поэзия необусловленная, открытая Бытию, проводящая высшие его слои в жизнь.
– Критик Марианна Ионова приходит к выводу, что в ваших стихах при множестве культурных отсылок слово утверждено в собственном значении, а не скрывается за ассоциациями, что оно само становится событием. Тогда как современная поэзия чаще предполагает обширное дифференцирование смыслов, и слово в этой системе становится не самоцелью, а подобием отсылки к другим культурным кодам…
– Современная поэтика часто аппликативна, интеллектуальна и безжизненна. Об этом писал еще Чеслав Милош, упрекая современных ему европейских поэтов в утрате жизни в пользу интеллектуальных процедур. А слово до смешного, до благоговейного ужаса похоже на человека. У него есть дух, душа, тело. Есть дословесное начало, неподвластное энтропии. Для меня слово располагается между его зерном и его аурой – тем же зерном, прошедшим сквозь тело слова и развернутым в мир, как цветок. И то и другое – вещи несловесные, но живое слово именно между ними протянуто, как бечева, и пульсирует смыслами. Это стоит учитывать.
– А вот Наталия Черных в рецензии на ваш «Часослов Ахашвероша» заметила, что в оппозиции человеческое/нечеловеческое вы на стороне нечеловеческого. (И последнее может вызвать дискомфорт у читателя.) Какова ваша авторская сверхзадача?
– «Часослов» – книга о Силе, способной разломать слежавшиеся пласты обыденного сознания. Сила эта действительно не на стороне человеческих заблуждений. Человек – существо сверхъестественное, открытое для Безмерного. Для обыденного сознания не только Ангел Рильке – курс доллара страшен, а тут встреча с Безграничным. Я бы представил живое слово (условно, конечно) в виде эллипса с двумя центрами: слева центр – зерно, начало внутренней формы слова, граница с несловесным миром энергии, справа – центр, из которого выворачивается к читателю аура слова. Между ними располагается тело слова.
– Что для вас скрывается за словосочетанием «приращение новых смыслов»?
– Само стихотворение – это одно большое слово. Слова, ведомые грамматикой и синтаксисом, кружат вокруг пустотного центра стихотворения – источника бесконечных новых смыслов. Поэзия открывает новый канал восприятия, если она подключена к глубине сердца человека и сердца вещей, которые, как говорят японцы, являются одним и тем же сердцем.
– Если условно поделить поэтов по методу написания текстов (этих делений, разумеется, больше), для одних работа над стихотворением – результат, для других – процесс. А для вас?
– Оба протекают во времени. Но для меня в стихе и в работе над ним больше всего ценны именно вневременные вещи, ощущение свернутого порядка стихотворения. Знаете, Моцарт говорил чуть ли не за несколько часов до начала оперы: «Я еще не записал увертюру, но она у меня вся уже написана внутри». Он имел в виду странный образ хранения вещи – свернутый, вневременной. Такая музыка и такое стихотворение упраздняют Рок, Фатум. Им для того, чтобы осуществиться, нужно время, время. А во вневременное Року не втиснуться, для него там просто нет места.
– Поэзия, на ваш взгляд, дело вкуса или существуют объективные критерии ее оценки?
– Поэзия – это прежде всего ощущение необусловленности в самом себе и в стихотворении. Объективные критерии тоже существуют: техника, чувство слова… Инструмент должен быть безупречен, чтобы на нем можно было передать то, что ты хочешь. Но главное все же не техника, не инструмент, а сама весть.
– Меня заинтересовала ваша интерпретация стихов Мандельштама. На словесном уровне происходит непонимание, но постфактум текст проникает в человека и позволяет видеть, слышать, чувствовать затекстовый слой. Как настроить орган восприятия, чтобы проникать в над- или затекстовое пространство?
– Есть орган в человеке, считывающий самое для себя главное – невыразимую информацию о себе и мире, «протекающую» меж слов мастера. Его надо развивать, как развивают интуицию. Мы все большей своей частью (основной массой айсберга) расположены в «затекстовом пространстве», нам надо просто осознать эту область в себе, увидеть свое «лицо до рождения», по выражению одного из великих мастеров духа – Банкея. Те, кто хочет войти в эту реальность, – читайте Померанца, читайте Зинаиду Миркину, вложившую в четверостишия гениальный опыт общения с Бытием, а главное – прислушайтесь к себе.
– Традиционный вопрос поэтам – что есть поэзия?
– Это путь в реальность, сама терапевтическая, врачующая реальность первого порядка в поддельном и больном мире пятого и седьмого порядка реальности. Дополнение себя до распечатывающего радости Единства. Открытие его в себе. Или, другими словами, голова дохлой кошки. Она никому не нужна, по словам одного даоса, и не может быть использована в корыстных целях.
– Голова дохлой кошки – это сильно! А теперь позвольте личный вопрос. Для чего и почему на определенном этапе жизненного пути вы сменили литературное имя?
– Это смешная история. После одного из кризисов я уехал в глухую валдайскую деревеньку. С собой захватил Шекспира с «Антонием и Клеопатрой», Парщикова – «Выбранное». Месяц мучился от собственной тупости, бездарности и немощи. Бродил по лесам и болотам с рысями и волками. Короче, словно рождался заново. После этого стал подписываться как Андрей Тавров.
– Насколько отражает ваши внутренние установки о творчестве возглавляемый вами «Гвидеон»?
– Журнал «Гвидеон», как и весь проект «Русский Гулливер», – это прежде всего его основатель Вадим Месяц, потрясающий поэт и очень динамичный человек. В наших с ним диалогах родилось множество ценнейших для меня идей. В «Гвидеоне» мы стремимся дать панораму современной литературы, и, конечно, среди авторов есть более близкие мне поэты, а есть интересные, но не близкие. Но это не значит, что другим их не надо читать.
– Каждое издание несет определенную эстетическую задачу. Что за цель у «Гвидеона», чем он отличен от других и какова его миссия?
– «Гвидеон» – живое создание, он меняется. Он, как и издательство, начался отчасти с идеи, что есть много талантливых людей, которых официальные издательства и журналы не печатают. Вот мы и будем их печатать. Приоритет – одаренность автора. В дальнейшем мы отказались от тяжеловесной мифологии, сделали шаг к простоте, к простой сильной прозе, к сильным, пусть и не всегда простым стихам. Пока мы меняемся, мы живы. Основное – это присутствие волшебства, разлитого в воздухе, как по асфальту молоко…