Юрий Кублановский:
«До сих пор я припадаю к поздней лирике Мандельштама, как к кислородной подушке». Фото из архива Юрия Кублановского |
Кредо Юрия Кублановского – новизна в каноне; мостик, перекинутый из сегодняшнего полифонического литературного поля – через советскую словесность – к поэзии дореволюционной, христианской России. Но он не только поэт – гражданин. Антикоммунист и почвенник, эмигрант третьей волны. Человек со своей ярко выраженной позицией и в некотором смысле литературный изгнанник между противоборствующими лагерями. Служитель литературы, друг Бродского, поэт-философ. О литературных пристрастиях и жизненном мирочувствовании с Юрием КУБЛАНОВСКИМ побеседовал Владимир КОРКУНОВ.
– Какой смысл вы вкладываете в самоопределение «либеральный почвенник»?
– Я вижу, вы решили сразу взять быка за рога. Спасибо. Либеральное почвенничество – это твердая приверженность традиционным консервативным ценностям без всякой, однако, недоброжелательности к тем, кто их не разделяет. Такое мировоззрение сложилось у меня лет с 35 под влиянием чтения Пушкина, русских религиозных философов, в первую очередь Семена Людвиговича Франка. Его книги «Свет во тьме» и «Духовные основы общества» в свое время были моими настольными книгами. Кстати, одна из первых моих статей после возвращения из эмиграции в 1990 году была именно о Франке. И опубликована она была именно в «Независимой газете».
Увы, в начале 1990-х, когда только закипала у нас «великая криминальная революция», эти идеи не прижились, оказались, очевидно, увы, не к месту. Общество было резко поляризировано на неокоммунистов и демократов, что в конце концов и привело к расстрелу из танков Белого дома – средь белого дня и под аплодисменты либеральной элиты.
Помните, в «Бесах» у Достоевского – революционер обещал провозгласить «право на бесчестие»? И тогда «все к нам перебегут». Такое право и было дано в криминальную революцию. Какое уж тут либеральное почвенничество!
– Не потому ли вы и оказались в ту пору – как не раз сетовали – в одиночестве?
– Да, к сожалению, вы правы. Либеральное почвенничество всегда было в России явлением достаточно маргинальным, что и привело в конце концов в свое время сначала к Февралю, а потом к коммунистической диктатуре, железными обручами стянувшей разлагавшуюся под либералами Россию. Недаром еще Василий Розанов называл носителей такого мирочувствования «литературными изгнанниками»…
Ранняя гибель Пушкина – катастрофа не только для нашей культуры, но и общественного развития. Думаю, проживи он дольше – по-другому сложилась бы в обществе идейная обстановка, и освободительное поле не стало бы в ней доминирующим началом. Нигилизм, разночинство, терроризм, толстовская ересь, да и сама государственная бюрократическая косная система – всё это могло преобразиться в плавильном огне живого христианского почвеннического патриотизма. Россия не покатилась бы по наклонной плоскости – к революции.
– Вы восемь лет прожили в политической эмиграции. Как не утерять чувство языка, находясь в чужой культурной среде?
– Конечно, это проблема. Ведь речь льется тебе в уши все время, и речь эта – необычная, чужая. Но восемь лет все же не срок, да и работал я, слава богу, с русской темой и в русской среде. Сначала в эмигрантской газете «Русская мысль», а потом на Радио «Свобода» вел программу «Вера и слово». И все-таки стихи эмигрантского периода, когда я недавно их просматривал, достаточно резко отличаются и от тех, что были до, и от тех, что после. Другой синтаксис, уж не говоря о тематике. Сама энергетика отличается от той, что была и есть теперь дома.
Существует удивительный пример поэта, который в эмиграции стал писать не просто лучше, но стал одним из значительнейших лириков XX века. Это Георгий Иванов. Из поэтов третьей волны именно в эмиграции состоялся Лев Лосев, стихи которого, даже несколько для меня неожиданно, пользуются сейчас у нас большим успехом и имеют горячих поклонников. Правда, Иосиф Бродский его поэзию не любил. Да и мне она кажется головной и филологичной, в ней словно не бьется сердце…
– Кто из поэтов – русских и зарубежных – больше прочих повлиял на вашу поэтику?
– Видите, какое дело. Моя поэтика тесно связана с моей судьбой и мировоззрением. С той поры, как я стал убежденным антикоммунистом и почвенником, я стремился к одному: перебросить мостик через океан советской поэзии к поэзии дореволюционной, к поэзии настоящей России. И тогда сформулировалась моя задача: новизна в каноне. Каноничности я учился у русской поэзии XIX столетия, новизне – у поэтов Серебряного века. А особенно у Осипа Мандельштама. Удивительная метаморфоза произошла с ним в советские годы. У него появился совершенно новый и несравненный лирический голос. До сих пор я припадаю к его поздней лирике, как к кислородной подушке. Ну и, конечно, все наше акмеистическое поэтическое крыло. Маяковский был мне всегда чужим, дореволюционный – за его богоборчество, поздний – за его советизм. И только совсем недавно во мне его поэзия зазвучала. Я даже написал стихотворение «Пожар сердца». Помните его строки из «Облака в штанах»? «Мама!/ Ваш сын прекрасно болен!/ Мама!/ У него пожар сердца./ Скажите сестрам, Люде и Оле, –/ ему уже некуда деться». Как чудесно! Большое влияние оказала на меня и гениальная «Элегия» Александра Введенского. Стихотворение, и по сию пору стоящее особняком в нашей поэзии… Не знаю, что бы я делал и как бы я жил без русской лирики. Ведь столько лет из года в год, изо дня в день она всегда возле меня. И это большое счастье.
– Теперь немного о другом. Иосиф Бродский был составителем вашей первой книги (1981), автором обширного послесловия ко второй, вышедшей в Париже в 1983 году. Каким видится вам Иосиф Александрович теперь, по прошествии стольких лет?
– Он – выдающийся поэт, тоже мой постоянный «вечный спутник». Я его часто перечитываю. Но при этом, правда, больше люблю поэтов более русской традиционной закваски. Кстати, я вовсе не поклонник распространившегося в последние годы взгляда на Бродского как на некоего супермена, не пропускавшего ни одной юбки, как на гедониста и одновременно некоего небожителя. Нет, это был человек со своим твердым расчетом, преданный, однако, до конца литературному делу. Слабость его была – слава, стремление к знаменитости. Быть может, отчасти в этом повинна Анна Ахматова, для которой именно слава была кумиром. Анна Андреевна сильно влияла на Бродского в личном плане в его совсем юные годы, когда личность находится в формировании и еще не крепка в своих убеждениях. Идейно же Бродский был экзистенциалистом, этаким Иовом, вопрошавшим Творца о происходящем в мире, в частности и о мировом безобразии.
– А вернуться на родину вслед за вами Бродский не собирался?
– Я спросил его в самом начале 1990-х годов (мы не встречались, и это был телефонный разговор): почему он не едет в Россию? Ведь, кажется, Собчак предлагал ему жилье чуть ли не в апартаментах Зимнего дворца и сулил царскую встречу. У Бродского хватило здравого смысла отказаться от этого нуворишского предложения. Он сказал мне: «Нет, в Россию меня не тянет». – «Неужели нет даже бабьего любопытства?» Он ответил: «Нет. Вот чего нет, того нет».
Я боюсь, что ему это было бы просто не по здоровью. Огромные нагрузки пришлись бы на его и без того больное сердце: нагрузки физические, моральные – всяческие. Одна из причин его невозвращения – он просто боялся, что их не выдержит. Представляете, сколько бы пришлось пить, курить и болтать?
– А что значит поэзия для вас, пережившего Бродского на многие годы?
– Для меня поэзия – как, впрочем, и для него – не словесные упражнения, а заповеданное служение. «Задание, – как определял Боратынский, – которое следует выполнить как можно лучше». Задание свыше. Так я имманентно чувствовал и в 20 лет, чувствую и теперь. И это выполнение напрямую связано с бескорыстием и постоянным укреплением мировоззрения – того, с которого мы и начали наш сегодняшний разговор.