В этом году скончался русский поэт, литературовед и переводчик Олег Малевич, известный книгами о Кареле Чапеке и Владиславе Ванчуре, переводами чешской и словацкой литературы. Он также автор двух поэтических сборников «Пешеход» и «Между двумя поцелуями».
Незадолго до смерти с Олегом МАЛЕВИЧЕМ побеседовала Елена КАЛАШНИКОВА.
– Олег Михайлович, почему вы решили изучать именно чешский язык?
– Я поступил в Ленинградский университет в 1947 году. По нынешним временам поступать было легко, коррупции не было, я получил две четверки и три пятерки. На английское отделение было больше желающих, но я шел с твердым намерением заниматься чешской литературой. У моего товарища была подборка журнала «Интернациональная литература» за 1930-е годы, где я прочитал «Войну с саламандрами» и «Мать» Чапека.
Константин Симонов оказался в Праге в мае 1945 года и очень хорошо перевел поэтический цикл Витезслава Незвала «Возвращение домой» из сборника «Прощай и платочек» (1933). Мне еще попался хороший перевод Анатолия Кудрейко из самого значительного словацкого поэта ХХ века Лацо Новомеского. Польская литература у нас была более или менее известна, а по чешской осталось мало специалистов.
Я родился в Питере и знал атмосферу этого города, знал, что западноевропейские языки помимо филфака университета преподаются у нас еще в двух институтах иностранных языков. В это время открылся мир народных демократий. На нашем факультете преподавал доцент из Праги, но, по-моему, я застал только одну его лекцию.
– Кто вам преподавал чешский язык?
– Полонисты, изучавшие чешский, но на нем они свободно не говорили. Мы учились разговорной речи у чешских студентов-русистов.
– Чем занимались ваши родители?
– Отец был военным, заместителем по научной части Военно-технической академии РККА, потом его послали во Францию, в наше торгпредство. Мы там жили с середины 1932-го по декабрь 1934-го или январь 1935-го – уехали сразу после убийства Кирова. Писать я научился сначала по-французски, говорил – как французские дети, во всяком случае не ощущал разницы.
В Париже при посольстве и торгпредстве была маленькая группа русских детей, которых пожилая румынка готовила к школе. Но срок пребывания отца истек, его перевели в Москву, в военный отдел Наркомата транспорта. Потом исключили из партии (он был членом партии с 1918 года), а затем арестовали.
Отец погиб в 1936 году в Устьпечлаге, маму арестовали в 1938-м как жену врага народа. Я – их единственный ребенок. Когда мать была в Большом доме, в камере на восемь человек содержалось 40 женщин. До сих пор загадка: маму не только не сослали, а освободили и сказали, что она может обо всем этом не писать. Она вернулась на прежнюю работу. У нее была справка, что муж умер в Ленинграде такого-то числа от белокровия.
– Французский вы дальше не хотели изучать?
– Ребенок способен усвоить сколько угодно языков и тут же их забыть. Я мог продолжать говорить по-французски с мамой, но во дворе меня стали дразнить Бонжуром, и я наотрез отказался развивать свой французский.
– Ваша мама французский знала?
– Она окончила гимназию, потом два с половиной года жила во Франции, конечно, на нем она свободно говорила. Во Франции родители взяли мне няню, к ней приходила подруга. Сначала их разговоры я не понимал, а потом слышу – они говорят о моих родителях, и у меня сразу возник огромный интерес к этому языку.
Про русских, приезжавших в Париж и не понимающих по-французски, я думал: «Какие же дураки эти дяди!» Но к непосредственному знанию языка я уже никогда не вернулся. В школе занимался немецким, в университете и аспирантуре французским, потом посещал переводческий романский семинар Эльги Львовны Линецкой, но не мог держаться на уровне тех, кто окончил французское или испанское отделение.
– Как вы попали к Линецкой? Кто-то из ваших знакомых туда ходил?
– Я узнал об этом семинаре, поскольку интересовался французской поэзией и даже пытался переводить.
– Не помните, что именно?
– Это был Леконт де Лиль, стихотворение «Смерть льва». На конкурсе за перевод одного стихотворения я вроде получил второе место. Эльга Львовна сама или, возможно, с чьей-то помощью рецензировала анонимные переводы, и потом мы их обсуждали. Ходить туда я начинал с Володей Васильевым и Инной Чежеговой. Пришел в этот семинар я не сразу после университета, а через чешский язык.
В 1955 году у нас в «Детгизе» вышла антология славянской поэзии, я принимал участие в чешских и словацких переводах. Была ее презентация на секции художественного перевода. Мне предложили участвовать в конференции молодых писателей. Какие-то мои переводы прочла Валентина Давиденкова (Голубева).
После этой конференции, кажется, и возник поэтический семинар Эльги Львовны. И Валентина Сергеевна посоветовала мне принять участие в его работе. Позднее появился славянский семинар Иеремии Яковлевича Айзенштока, и я перешел туда.
– Что стало вашей первой серьезной публикацией?
– Первый перевод я делал из сборника рассказов Франтишека Кубки. В 1915-м он попал в Россию военнопленным, женился на русской, был одним из пропагандистов нашей поэзии, в 1935-м приезжал на месяц чехословацко-советской дружбы, а после войны написал «Маленькие рассказы для мистера Трумена». И вот один из них мне поручили перевести.
– Не помните, как рассказ назывался?
– По-моему, «Версальский садовник». А началом моего литературного стажа было собственное стихотворение, опубликованное в 1947 году в «Ленинградской правде», я тогда учился в 10-м классе.
– Чаще вы переводили по заказу или по собственной инициативе?
– Стихи только по своему выбору, а потом уж я предлагал их газетам, журналам и издательствам, а прозу – иногда и по заказу.
– Кем вы себя больше ощущаете – литературоведом или переводчиком?
– У нас в Петербурге мало возможностей. Помимо всего прочего, я был беспартийным, на работу меня никуда не приглашали. Восемь лет я преподавал русский язык и литературу в школе, потом московский Гослит предложил издать мою книгу о Чапеке. К этому времени я защитил кандидатскую диссертацию. Я понял, что не смогу совмещать преподавание и написание монографии за короткий срок, потому что в диссертации я исследовал раннее творчество Чапека, а в книге рассматривался весь его творческий путь. И я ушел из школы, это был 1964 год, с тех пор я – свободный художник. В первую очередь я литературовед, во вторую – переводчик поэзии и только в третью – переводчик прозы. Люблю работать с интеллектуальной поэтической прозой.
Сленг, молодежная тематика и лексика не для меня, все это прекрасно знала моя жена – Виктория Александровна Каменская. 26 лет она преподавала в школе рабочей молодежи, поэтому владела языком молодежи (но не языком деревни). По образованию она была русисткой, а потом стала переводить.
– Существуют ли специфические трудности при переводе чешской и словацкой литератур?
– Роман Якобсон в книге о чешском стихе пишет, что один и тот же размер в чешском и русском стихосложении сильно отличаются. Чехи обделены, а с другой стороны – одарены. У них единственный славянский язык, в котором возможно античное стихосложение: краткий и длинный слоги. Но возможен только хорей и дактиль.
Поэтому, чтобы создать ямб, они перед значащим словом ставят предлог, и ударение переходит на него. Только по наличию этого первого слога, на который искусственно поставлено ударение, можно узнать, что это ямб. Я столкнулся с этим явлением, когда мы с сыном переводили либретто оперы Дворжака «Русалка» (автор Ярослав Квапил).
Причем делали эквиритмический перевод. Чех, пишущий музыку, может музыкальное ударение ставить и на обычное грамматическое, и на долгий слог, который, с точки зрения русского слушателя, воспринимается иногда как ударный. И Дворжак подчас нарушает правила чешского стихосложения, поскольку музыкальное ударение ставит там, где просто долгота. Я был скован схемой чешского стиха, и наш перевод нередко невольно напоминал русскую поэзию XVIII века. Для русского уха дактилохореический стих – это гекзаметр Тредиаковского. В «Поэтическом словаре» Квятковского он характеризуется как типичный русский стих XVIII века. Вся система чешского стиха – хореическая, барабанная, дактили ее смягчают. В чешской стихотворной строке часто соседствуют и хорей, и дактиль. У нас в ХХ веке трудно было бы себе представить, что поэт пишет дактилохореическим стихом.
В поздние Средние века в Чехии возникла так называемая гуманистическая, сильно латинизированная проза. На эту традицию опирался выдающийся чешский прозаик ХХ века Владислав Ванчура. У нас такой традиции нет. Нет у нас и городских жаргонов, как в Праге и в Брно. В Словакии не было городских жаргонов, зато масса местных диалектов. А так как у словаков отсутствовал этот вид жаргона, то они, как и мы, не могут адекватно перевести «Похождения бравого солдата Швейка», значительная часть которого написана на сленге не только со специфической лексикой, но и с особой фонетикой и морфологией. У чехов еще более, чем у нас, развиты профессиональные жаргоны (например, школьный и студенческий).
– Считается, что с близких языков переводить сложнее. Согласны ли вы с этим утверждением?
– Не согласен. Если человек не очень хорошо владеет языком, то может попасть в подстерегающие его ловушки. У сходного с русским слова в другом славянском языке иногда бывает иное значение: например, «позор» по-чешски «внимание», «булка» – по-болгарски «молодая женщина».
У чехов, поляков, словаков и русских один строй языка, что облегчает понимание, а у болгар – совсем другой. В английском оригинале не всегда все прозрачно, что приводит к нескольким вариантам понимания. В переводах с западнославянских языков на русский таких случаев меньше. У меня был друг – специалист по античным языкам, он говорил о том, что трудно читать Платона в оригинале – каждый раз это новая интерпретация.
Я переводил стихотворение Милана Руфуса «Стрекоза». В русском слове «стрекоза» никакой смысловой связи с весом нет, а по-словацки vбћka – стрекоза, а vбhy – весы. В басне Крылова «Стрекоза и Муравей» подчеркивается легковесный характер стрекозы, но в тексте эта легкость не обыгрывается. Я оставил стрекозу в названии стихотворения, а в тексте оттолкнулся от созвездия Весов:
Коромысло крыльев на балконе
Реет, как созвездие Весы.
Только ветер взвесит
на ладони
Легкое касанье стрекозы.
Перепонки крыл почти
незримы,
Вечность смотрит
на ее полет.
Красота и грусть
неразделимы –
Девушка над озером поет.
Крылышки стеклянные
зависли,
Отражаясь в зеркале воды.
Взвесь меня на звездном
коромысле.
Отчего я тяжелей, чем ты?
Стрекоза моя, живая греза,
Крылья наши тяжелей твоих,
Бытия мучительная проза
Во сто крат мучительней,
чем стих.
А вот другой случай: Большая Медведица по-словацки – Velkэ voz, большой воз. В тексте упоминается Моцарт, ночная музыка – его «Маленькая ночная серенада». В названии я оставил «Большой воз», а в примечании написал, что по-словацки это Большая Медведица. И получилось:
По небу катится великий воз.
Ночная музыка
в моцартианском стиле
Рождается из-под его колес,
На землю оседая звездной
пылью.