Московский поэт и прозаик Борис ЕВСЕЕВ – по образованию музыкант. Новый его роман посвящен композитору XVIII века Евстигнею Фомину. Роман этот вышел в финал премии «Большая книга». С музыкантом, который стал прозаиком, и прозаиком, который написал роман о музыканте, беседует писатель Афанасий МАМЕДОВ.
– Борис, мечтаешь ли ты написать «народный роман» – роман, который бы нравился абсолютно всем, который бы специалисты называли эмблемой твоего творчества, или такой роман сегодня априори невозможно написать: шкала оценок сбита, корпоративность и цинизм во всем, читатель уже не тот, предпочитает литературе «смешных и голых»?..
– Читатель и правда не тот. Но в данном случае речь скорее не о читателе, а о «листателе». Но и настоящие читатели пока до конца не вымерли┘ Что касается «народного романа», то в нем действительно есть смысл, и немалый. В своем истоке, в староевропейские времена, роман был именно «народным» чтением. Потом слово «народный» было оболгано: у нас в советские времена, да и в царские тоже, им часто обозначали не сам народ, а некие устремления неблизких к народу сил. «Народный роман» – это «Сто лет одиночества», это «Жестяной барабан» Гюнтера Грасса, это «Братья Карамазовы», даже «Дон Кихот». Кто не мечтает написать роман такого уровня, где был бы и народ, не было бы элитарной тошниловки, узколобой вычурности, злобно-бездарного национализма и туповатых стилизаций?
– В конце твоего нового романа проставлены даты, сегодня не все писатели ставят даты под своими произведениями, обычно это делают либо в поэтических сборниках, либо когда хотят подчеркнуть что-то. Что именно хотел ты сказать, проставляя даты написания «Евстигнея»?
– Я просто хотел подчеркнуть активную фазу написания романа. «Евстигней» писался с марта 2009 по июнь 2010 года. Но думать о прозе, связанной с Евстигнеем Фоминым, – еще не ощущая жанра и объемов вещи, не зная, говорить ли о всей жизни композитора или только о его операх «Орфей» и «Ямщики на подставе», – я начал с 1979 года, после более или менее плотного знакомства с названными операми.
– Если мне не изменяет память, высказываться публично о Фомине ты начал еще в Германии пять лет назад┘ Говоря о Фомине, ты не забывал упомянуть и его старшего современника Максима Березовского. Скажи, в момент написания романа чувствовал ли ты связь с «Ностальгией» Тарковского?
– Нет. «Ностальгию» я увидел довольно поздно. Причем случайно, года два или три назад. Я очень люблю Тарковского, но последние его «зарубежные» фильмы как-то пропустил. Ну а что касается Максима Созонтовича Березовского, то о нем я написал лет на десять раньше, чем о Фомине. У меня есть небольшая новелла, называется «Грустный шпион». Новелла вошла в мою книгу для детей «Русские композиторы», которая впервые вышла в самом начале 2000-х.
– Что тебе как писателю дает преподавательство в Институте журналистики и литературного творчества?
– Очень многое. Читая студентам, я заново учусь понимать, откуда растут литературные корни. Кант писал: «Сфера смутных представлений у людей (а также у животных) неизмерима. Если бы некая высшая сила сказала: «Да будет свет», – то перед нашими глазами открылось бы полмира». Смутное и бессознательное – это как раз то, из чего может возникнуть великое и прекрасное. Работая со студентами, я стал различать голоса не только собственного бессознательного, но и чужого. Кроме этого, я сейчас читаю курс «Новейший русский рассказ». А перед тем – курс «Русский рассказ ХХ века». Вне системы преподавания я не смог бы по-настоящему окунуться в потрясающий и во многом недооцененный мир русского рассказа. Но преподавание и высасывает. Чувствуешь себя иногда «мухой в паутине». И эта паутина – некоторые непригодные для будущей жизни знания┘
– Сегодня много литературных премий, но вот что удивляет – имена-то все одни и те же, и произведения в массе своей схожи, и говорят о них так, что спутать не грех. Помнишь, в свое время вышел двухтомник «100 писателей России» или что-то вроде того. У меня такое ощущение, что это все «роит-шмелит» в знойный день «кремлевский мейнстрим». Тебе так не кажется?
– Кремль в данной ситуации виноват меньше писателей и окололитературных деятелей, которые посчитали, что можно – вослед советской практике – походя выстрогать из полена 100 или 150 писателей. Но и власть тихонько мурлычет: «Тупенький, богатенький, прекрасненький Буратино! Зарой свои денежки в банк! Забудь про вопросы и проблемки!» Словом, нравственное противостояние, существовавшее во все века и точно укладывавшееся в формулу «художник и власть», некоторые деятели у нас пытаются заменить темой «художник и собственность».
Хватит строгать Буратин! Это снова приведет к «деревянному» обществу, как когда-то мы пришли к «деревянному» рублю. А издателям и критикам (критика – тоже власть) хорошо бы понять: деньги и собственность не замена творчеству, хотя и нужны писателю. Нужно отслеживать литературный – а равно и политический, и общественный, и любой другой – процесс, а не тесать его или выстругивать. Искусственность омертвевших писательских «поленниц» уже привела к сильнейшему искажению сути и вектора движения нашей литературы, а может, и всего искусства.
– Исследователь постсоветской литературы Мадина Тлостанова в своей книге «Постсоветская литература и эстетика транскультурации» приводит слова мексиканского художника и поэта Гильермо Гомеса Пеньи: «Мы должны копировать культуру мейнстрима, и, когда зеркало между ними и нами отразит их фантазии и желания, мы разобьем его прямо на глазах публики. Если осколки попадут им в глаза, мы в том не виноваты». Готов ли писатель Борис Евсеев бить зеркала мейнстрима?
– Бить зеркала – дурная примета. Но разметать бобровую, а иногда просто-таки ослиную струю мейнстрима – будь то соцреализм или во многом придуманный «русский постмодернизм» – просто необходимо. А вот сама идея транскультурации интересна. Чем яснее мы будем ощущать пробегающие сквозь нас импульсы культурных потоков, тем скорее будем возвращаться к загадочной (и в идеале все-таки существующей) целостности нашего разбитого на осколки литературного процесса.
– В какой системе координат мы отсчитываем постсоветскую литературу? Насколько условно это понятие? Считаешь ли ты себя писателем постсоветского периода?
– Советским писателем я никогда не был. Просто потому, что меня не печатали. А насчет постсоветского периода┘ Слово «пост» означает «после». А «после» – это некое охвостье того, что было. У нас сейчас период не «после», а «до». Лучше начинать новое, чем плестись в хвосте старого. Что бы мы ни говорили и как бы ни оценивали теперешнюю общественную и политическую жизнь, она сильно обновила одежки. Новой, а не прилепленной к старой становится постепенно и проза. Я хочу быть писателем новой прозы – обновляемой России. Кстати, именно проза могла бы стать новой российской философией. Философия как таковая в России все никак не привьется. Этому есть множество причин. Одна из них – наш склад ума – художественно-образный, а не прагматико-алгебраический. Поэтому проза с хорошей философской подпиткой – наше кровное дело.
– Мы живем во времена «модерности», глобализм то хватает нас за грудки где-нибудь в Германии, то толкнет на ковровую дорожку в Израиле. Изменилась не только география русской литературы, внутри нее самой очень многое сдвинулось. В связи с этим как ты смотришь на креолизацию нашей словесности, как относишься к появлению писателей «латинцев»-«басурман», чьи произведения для русского читателя тем не менее уже не «дикий мед»?
– Креолизация языка и креолизация литературы – это, по-моему, разные вещи. Креолизация языка, или насыщение его иноязычием без меры, – ужасна. Нам нужно двигаться к просторечию, а не к чужесловию. Богатство нашего просторечия таково, что может покрыть собой десятки креольских диалектов. А вот креолизация литературы сегодня может оказаться даже полезной. Что я имею в виду? Прививку умеренной дозы «этнических вакцин», содержащихся в иноязычных образных системах, телу нашей словесности, слегка закосневшему в патриархальности и одышливой тучности. Креольские образы, то есть образы другого этномира, будят в каждом из нас подсознательные воспоминания об утерянной прародине, об общем мировом пространстве. А проще говоря – об Африке. Ведь все мы, как настаивают ученые, оттуда родом.
– Раньше количество написанного не определяло судьбу писателя. Возьмем того же Грибоедова, Бабеля, Добычина, если посмотреть на великую французскую литературу, нельзя не вспомнить Шодерло де Лакло с его «Опасными связями». Не то – у нас, в особенности в последнее время. Когда это началось, с чем связано?
– «Многописание» – еще не признак настоящей плодотворности. И хотя Гете считал одним из признаков таланта именно его плодотворность, он просто не знал современных технологий. При их использовании сейчас из «Фауста» можно было бы сделать 36 романов и 15 пьес, а из «Западно-восточного дивана» – 100 сборников стихов. «Многописание» началось с коммерциализации писательско-издательского процесса, с требований издательств писать больше и больше. Поэтому коммерциализация литературы все с большей уверенностью и сладостью сам литпроцесс и заменяет. И здесь опять вступает в дело недобросовестная критика. Если в советское время недобросовестные дружно обрабатывали делянку соцреализма – потом вдруг потерялись, засуетились и, не ощущая руководящей руки и «большого стиля», стали кидаться с одного на другое. Однако если критики не ухватывают подсознательных и часто не зависящих от авторов движений литературного процесса, не чуют разрастания или скукоживания одной из важнейших мировых стихий – повествовательной среды, это еще не значит, что процесса и среды нет.
– Георгий Адамович как-то сказал, кажется, налетая на «серапионов»: когда писателя не за что похвалить, его обычно хвалят за язык. Думаю, с Адамовичем не согласились бы не только «Серапионовы братья». В «Евстигнее» не один язык хорош, я насчитал три блистательных языка (с авторскими «отводами» – четыре). В какой-то момент мне даже показалось, что твои культурные корни в ХVIII веке, быть может, в душе своей ты художник ХVIII века. Откуда все-таки бегут твои кони?
– Я действительно высоко ценю ХVIII век и считаю, что возрождение, произошедшее в России в ХIХ веке, было целиком выковано веком предыдущим. То, что стало казаться в первой трети ХIХ века архаикой, составляло основу и века ХIХ, и более поздних времен. ХIХ век даже слегка опошлил и «улегчил» век ХVIII. Карамзин «облегчался» в дороге французской музой, а Пушкин, завершив ХVIII век превосходным языком легких стиховых пробежек, тут же повернул к плотной прозе. Собственно, первая половина ХIХ века лишь на время отодвинула явления Тютчева, Толстого, Достоевского, Хлебникова, Платонова и всех, кто звучно и мощно перекликался с веком ХIХ. Ну а что касается языка писателя, то ситуация за последние 30–40 лет в России настолько ухудшилась, что вопрос о прозе теперь с вопроса о языке только и следует начинать. Едва ли не половина современных прозаиков у нас сегодня не имеют собственного языка. Или обладают языком, напоминающим желтеющие на глазах газетные вырезки, которые зачем-то вклеивают в книги.
– Оказывается наш продвинутый читатель, не лишенный чувства юмора, теперь делит наших писателей на две категории: «кремлевские звезды» и писатели «под спудом», или «под гнетом». К какой категории писателей относишь себя ты?
– В советское время я был глубоко «под спудом». «Под спудом» я остаюсь и теперь. Но ведь не так дурны баре, как их лакеи! Говорить на «сходках» с властителями о дачах и об отсутствии вертолетной площадки перед ними считаю для писателя постыдным. Это не значит, что нужно отказаться от диалога с властями по важным культурным вопросам. Культура – единственное, что может указать власти ее место в системе общемировых ценностей. Я не раз публично говорил: писатель ничем не обязан власти. А вот власть – во всяком случае, у нас в России – обязана писателю очень и очень многим. Мыслеобразы, философия, язык, умение убеждать и заставлять следовать за собой – всему этому наши властители учились как раз у русской литературы. Учились, даже если этого до конца не осознавали.
– Возможно, этот вопрос покажется тебе банальным, тем не менее не задать его тебе не могу. Что ты хотел сказать своей новой книгой, что пробудить в умах? Кроме всего прочего, была ли какая-либо сверхзадача?
– Сверхзадача «Евстигнея» – нравственная и просветительская. Я очень хочу, чтобы великую музыку Фомина у нас узнали как следует. Очень хочу, чтобы оперы его производили такой же эффект, как и на знаменитом Конгрессе старинной музыки в Польше в 1966 году. Тогда музыка Фомина, впервые исполненная после более чем 160-летнего перерыва, произвела фурор. По воспоминаниям присутствовавших на конгрессе музыкантов (об этом, в частности, писал профессор Сергей Скребков), Фомина тогда признали абсолютно равным лучшим образцам музыки своего времени. А это – шутка ли – Глюк и Моцарт. Была у книги и нравственная задача. У нас, конечно, множество талантов: не Пушкин – так пушкарский сын по временам к нам являются. Однако недопустимо держать на задворках выдающихся деятелей искусства. Такого культурного пренебрежения не может себе позволить ни одна страна в мире.