Барону Петру Врангелю
с его многовековой родословной было бы сложно получить пост краскома. Фото 1920 года |
«Три цвета знамени» вобрали в себя множество исторических источников – не более, впрочем, достоверных, чем любые творения человеческого духа, не умеющего творить без цели, то есть без подтасовки. Я хочу лишь сказать, что они вполне отвечают всем требованиям исторической солидности, обладая при этом серьезной публицистической новизной. Чего добиться очень нелегко, когда речь идет о таких, можно сказать, попсовых фигурах, как Каледин (с ударением, оказывается, на «и»), Корнилов, Врангель, Слащев, увековеченный Булгаковым в образе Хлудова, Тухачевский, Шкуро, Буденный, Унгерн, Чапаев, Котовский, да и о Каменеве (не о том, который Зиновьев), о Муравьеве, Бонч-Бруевиче, Май-Маевском, Снесареве, Балаховиче мало-мальски образованный читатель тоже кое-что слышал. И даже знает, кто из них был за красных, а кто за белых. И все-таки, разглядев вождей русской смуты крупным планом, он может додуматься до той смутьянской мысли, что в Гражданской войне, как и во всякой другой, каждый сражается не за белых, не за красных, не за коричневых и не за голубых, но за самого себя. Ибо цели, интересы, мотивы бывают только у отдельных личностей, а то, что мы называем национальными, классовыми, партийными, корпоративными интересами, суть не более чем интересы отдельных персонажей, принимающих близко к сердцу (или изображающих эту близость) судьбу того или иного общественного целого. При этом даже самые наибескорыстнейшие из них все равно служат собственным потребностям, только, в отличие от корыстолюбцев, не материальным, но психологическим. Подозреваю, что когда психологическая история, история личностей, а не социальных групп, будет разработана сколько-нибудь основательно, то выяснится, что стремление человека ощущать себя красивым и значительным, даже в каком-то иносказательном смысле бессмертным, является куда более существенной исторической силой, чем все производительные силы вместе с рыночными отношениями.
Ну а поскольку человеку, этой персти земной, дано быть красивым и бессмертным только в чьих-то грезах, начиная с собственных, то и получается, что история не столько борьба классов, сколько состязание грез, и побеждает та из них, в которой наиболее сильная часть народа почувствует себя наиболее красивой.
И генералы, аристократы, показывает Иконников-Галицкий, наиболее значительными ощущали себя там, где их генеральство и аристократизм признавались. Поэтому генерал мог обрести приемлемое для его достоинства место на высоком командном посту как у белых, так и у красных только в том случае, если его титул для него был менее значим, чем армейский чин. Поэтому не чуждому позе храбрецу и красавцу барону Врангелю с его семисотлетней родословной найти себя в качестве краскома было бы все-таки гораздо труднее, чем службисту Деникину: «Самым внешним обликом своим, мало красочным, обыденным, он напоминал среднего обывателя… Сохранил многие характерные черты своей среды – провинциальной, мелкобуржуазной, с либеральным оттенком», – Врангель о Деникине. Тот и на посту главнокомандующего летом ходил в теплой черкеске, дабы прикрыть изорвавшиеся штаны. Зато на Германской, переходя из штаба в строй, не прикрывался высокими словами: «Там, смотришь, боишко, чинишко, орденишко!» Прямо грибоедовский тип с крестишками и местечками…
Анджей
Иконников-Галицкий. Три цвета знамени. Генералы и комиссары 1914–1921. – М.: Колибри, Азбука-Аттикус, 2014. – 512 с. |
Похоже, он и отправился туда, где еще сохранялся солдатский строй, где рядовые отдавали офицерам честь, а не ставили их приказы на голосование. А если бы судьба на какое-то время отставила его от дел, от выбора, возможно, он и взялся бы строить новую армию, как это сделал, скажем, генерал Бонч-Бруевич: «Россия как никогда нуждается теперь в мощной армии», – национальные грезы всегда оказываются сильнее идеологических, ибо связывают человека с наиболее долговечным общественным целым. Большевикам, как и всем нашим авторитарным властям, сильно помогла заграница, иностранная интервенция.
Но самыми интересными и даже захватывающими фигурами в «Трех цветах знамени» оказываются не крупные военачальники, уже и при старом режиме обретшие свое личное место в строю, свою личную экзистенциальную защиту, которую оставалось только поддерживать, но вчерашние неудачники типа агронома Балаховича, которые лишь в безумии смуты обретают крылья. «Только в условиях страшных тектонических взрывов и потрясений, в вихрях революционного пламени и дыма они могут найти себя; тут они – как рыба в воде; вне Гражданской войны это нескладные обыватели, заурядные службисты, посредственности, средней руки уголовная братва, а порой просто уличные драчуны да забубенные пьяницы. Степной бандит Котовский, полуграмотная судомойка с уголовными наклонностями Маруся Никифорова, дебошир и картежник, младший офицер «на льготе» Шкура, работник плотницкой артели Чапаев, вечный сотник Унгерн, выгнанный из полка после суда офицерской чести…» «Этой братии не война была в тягость, а государственный порядок и обусловленная им армейская косность. Мирный строй не дает талантливым авантюристам реализовать честолюбивые мечты. В 1918 году эти авантюристы превратились в кондотьеров, собиравших вокруг себя отряды (полки, дивизии, шайки, банды) фанатиков, героев, удальцов и подонков. И шли воевать – с кем угодно, под знаменами всех цветов ради ненасытной жажды приключений».
И не только приключений – и плотник Чапаев, и агроном Булахович вполне серьезно примеривались к наполеоновской короне…
И как же могло случиться, что все-таки книжники и администраторы вроде Ленина, Троцкого, а затем и Сталина вновь загнали этих одержимых, подсевших на безумство храбрых, обратно в государственное ярмо, а кого и за кордон или даже на тот свет? Победили те, кто служил общей, а не личной сказке, общей, а не личной мечте.
Иконников-Галицкий, правда, извлекает из своей эпопеи другой, не менее важный урок: «Страх перед общей погибелью – залог спасения». «Начало премудрости – страх Господень», – этими словами завершаются «Три цвета знамени». И если это единственный путь к премудрости, то, боюсь, мир никогда ее не обретет, ибо Господь слишком уж ненавязчиво обозначает свое присутствие в мире. Чтобы его глас расслышали скептики и безумцы, он должен греметь из грозы и бури, говорить языком чудес и казней не человеческих, но египетских, чтобы не оставалось возможности видеть в социальных извержениях вечные и неустранимые протуберанцы термоядерного человеческого духа. Настолько ужасающего, что с меня было бы довольно, если бы люди научились страшиться хотя бы самих себя.