Какая культура не учитывает существования другой, та и есть первая. Фото Евгения Никитина
Олег Юрьев, похоже, не терпит никакого масскульта, от интеллигентского до блатного (первейшая задача культуры, напоминаю, наделять ее носителей чувством собственной красоты и правоты). «Владимир Вертлиб – взрослый писатель и человек – ушел из нашего «культурного круга», поэтому не знает больше и больше не понимает «само собой разумеющегося», всей аксиоматики советского интеллигентского сознания, смотрит на нее – на нас – извне. Поэтому свободен от нашего самообмана, от восхищенного взгляда на себя – на ах каких честных, порядочных, культурных, интеллигентных… если бы только не советская власть (она же российская дикость), не израильская бескультурность, не американская наивность…». «Даже забавная мысль – взять харьковского приблатненного подростка, с характерными для него льстивостью, наглостью, с неудовлетворенной претензией на лидерство в банде, со страстью к клевому прикиду, с восхищением перед всяким насилием, кроме государственного (в переводе на нынешний, частично энглизированный лимоновский язык это и есть ненависть к истеблишменту) – так вот, взять и перенести его в Нью-Йорк со всем его уровнем развития не выше этажерки. Могла бы получиться смешная книга, если бы в уличном кодексе, сформировавшем личность подростка Савенко, хоть как-то ценилось чувство юмора.
Но нет – настоящий блатной трагически-серьезно относится к себе. А вслед за ним и бегающий за папиросами мальчишка».
Олег Юрьев.
Писатель как сотоварищ по выживанию. Статьи, эссе и очерки о литературе и не только. – СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014. – 336 с. |
Еще цитата: «Эдичку ведет по Нью-Йорку, а писателя Лимонова по жизни поиск слабых, считающих себя несправедливо обиженными, завидующих, – чтобы стать среди них самым сильным, самым несправедливо обиженным, самым завистливым и жестоким. В этом смысле безразлично кто – троцкисты, уголовные негры, замученные (так!) эмигрантским истеблишментом авангардисты или московские молодые люди, от скуки и безнадежности поверившие в химеру «национал-большевизма»… А правыми они будут называться или левыми – совершенно безразлично».
Юрьев вообще не щадит «навзрыд-навскрик-говорения с отчетливым привкусом сыгранного социального низа, приблатненного пафоса и слезливой жестокости, которую если не открыл, то освоил и присвоил я-Маяковский: улица-де корчилась безъязыкая и вот пришел я и дал ей язык». Даже не решаюсь помыслить, насколько Юрьев говорит о самом Маяковском, давшем новый язык отнюдь не улице, но исключительно восстающей против миропорядка интеллигенции, а насколько о «время от времени входящем в моду типе «хулигана», срывающего с себя тонкую пленку цивилизации, которой его коварно пытались заламинировать буржуи, символисты и вообще царизм… неважно кто».
«Главное, что мы эту пленку сдираем и требуем признания, что мы и так хороши, без пленки. Полюбите нас черненькими. …А что хамим налево и направо, так это чтобы объязычить безъязыкую улицу. И очень обижаемся и переживаем, когда обхамливаемые почему-то позволяют себе не щадить наших чувств. …Не только я как читатель и вообще гражданин прекрасно обхожусь без объязычивания безъязыкой улицы, но и сама она нисколько не нуждается ни в каких якобы артикулирующих ее органчиках. Особенно в форме попыток закомплексованного полуинтеллигента изобразить из себя страшного грозного хама-пролетария и выдать себя за голос «улицы», обращенный-де к самой же этой улице, именуемой в таком случае «народом». Или Читателем с большой собирательной буквы Ч».
Однако бичевать гораздо легче, чем создавать, как теперь выражаются, позитив: отдернуть руку от огня или стукнуть по носу обидчика – движение почти рефлекторное, а вот умение любить и делиться любовью – это требует серьезных духовных усилий. Юрьев любить умеет: «Написанное Чеховым не нуждается в календарных напоминаниях: его проза всегда есть и будет, пока существует русская речь и Россия (что означает, я надеюсь, вечно)». Но выживание Чехова и России не слишком нуждается в чьих-то частных усилиях: «в фокусе зрения автора, – справедливо указывает издательская аннотация, – скрытая, тайная, подавляемая доминирующей идеологией и эстетикой великая несуществующая литература ХХ века, которой он пытается вернуть существование: Тихон Чурилин, Павел Зальцман, Всеволод Петров, Борис Вахтин, Владимир Губин…» Этот оксюморон – «великая несуществующая» – вероятно, и наполняет душу автора горечью за обойденных не тайным, но явным социальным величием поэтов и писателей, а также обидой на тех, кто, не задумываясь и не замечая, проходит мимо их книг – надгробий на заброшенном кладбище, довольствуясь «джентльменским набором совинтеллигента (Волошин, да Гумилев, да – в хорошем случае Цветаева и Кузмин, да в самом лучшем – Ходасевич), усердно размножаемым просвещенными инженерами на личных и служебных пишмашинках, а то и на множительной технике номерных НИИ)».
Любые разговоры в пользу тех, кто обойден посмертной известностью, не могут не трогать. А Олег Юрьев еще и обладает отличным слогом, эрудицией и умом, и оттого его интересно и приятно читать, о чем бы он ни писал. Хотя, увы, довольно часто он оказывается интереснее тех, кого вывел из тумана. Главы, скажем, о Чурилине и Нельдихене настолько хороши, что в оба портрета я просто влюбился. И эту любовь не смогли погасить даже их стихотворения:
Весе сна спадшего,
Граде, дар радости радоницы!
Гремль, младший гром –
А ну ницы!
И целуй у лея дождя
Благословенные руки.
И цели лавра вождя
Мироточивые муки.
Кому, кому, о муко, купать
Упадки в купели липе.
О, падь,
Да возносяйся лепей!
(Тихон Чурилин)
Или Нельдихен:
Бирюзою перстня божьего
Небо нынче не заткнуто, –
Небо серое.
Но зато и в бурю осенью
На деревьях загорелых
Листья солнятся.
В городах во время праздника
Марш гудит солдатошагий; –
Разве весело?
Я уверен, что Олег Юрьев и знает, и видит в этих строчках гораздо больше моего, но я, несмотря на все усилия самообразования, по своему уровню поэтического развития, видимо, так и остаюсь с людьми, о коих не сужу, затем, что к ним принадлежу, – с просвещенными инженерами. Однако преданность автора своим любимцам невольно приводит на ум (из нашего Яна) слова Бату-хана, покоренного мужеством урусутов: «Вот как надо любить и защищать свой родной улус!»
А с чем еще невозможно не согласиться, «история русской литературы должна непрерывно расширяться во все стороны, иначе она не Вселенная. А она – Вселенная». И мою личную Вселенную Юрьев расширил весьма существенно.
Ну а какую культуру следует считать первой, а какую второй – на этот вопрос автор, может быть, невольно отвечает сам: «Всякая неофициальная культура стремится (или ей следовало бы стремиться) избежать главной ловушки – языка времени». Какая культура не учитывает существования другой, хотя бы и в стремлении ей не уподобиться, та и есть первая.