Иногда переводам предшествует мистика. Николай Рерих. Патер-дьявол. Эскиз к пьесе Генрика Ибсена «Пер Гюнт». 1912. Государственный Центральный театральный музей имени А.А. Бахрушина. Москва
Алла Шарапова – представительница школы поэтов МГУ, у которых в 70–80-е были разные и трудные судьбы: от дворников и сторожей до диссидентов и эмигрантов. Шарапова осталась в СССР, но печататься как поэт, увы, не смогла. Как для многих литераторов, выходом для Шараповой стала переводная поэзия. В придачу к английскому она самостоятельно выучила скандинавские языки. О переводах Ибсена и о ее «творении» предшественников с Аллой ШАРАПОВОЙ беседовала Елена КАЛАШНИКОВА.
– Алла Всеволодовна, расскажите, пожалуйста, что дала вам учеба в МГУ?
– Что было тяжело, так это засилье политического начетничества – марксистско-ленинское учение о печати, история партии, – все это занимало в расписании колоссальное место. Зато всего раз в неделю были семинары по практической журналистике, которые я любила, или по технике оформления газеты, фотосеминары. Были у меня попытки перейти на другой факультет или даже уйти из университета, но было и то, что удерживало. Во-первых, очень хорошо нам преподавали русский язык. Читал этот курс заместитель декана Александр Васильевич Калинин, в его лекциях каждое правило стилистики подтверждалось множеством примеров из русской литературы. Жалею, что не писала у него курсовую работу, он предлагал. Вот поэт Алексей Цветков написал у него работу о языке Платонова, получил за нее четверку, а потом в Америке представил ее в качестве диссертации и стал профессором. У нас были хорошие преподаватели литературы – Елизавета Петровна Кучборская, Сергей Владимирович Бочаров, семинар вел Юрий Манн. Мой, пожалуй, главный учитель в жизни – Эдуард Григорьевич Бабаев. Он прикоснулся к культуре начала ХХ века – дружил с Анной Андреевной Ахматовой, часто встречался с Пастернаком, через одно касание знал Мандельштама, потому что английский язык преподавала у него Надежда Яковлевна Мандельштам, и Цветаеву, потому что Мур был его лучшим другом. Он много рассказывал об этой литературной среде. Любил залучить кого-то из студентов на кафедру, когда там никого не было, и мы читали друг другу стихи. Необязательно свои, он как раз больше читал и любил стихи XIX века, а я – Блока, Мандельштама, Ходасевича, Есенина, эмигрантских поэтов. Часто мы так часами зачитывались. А еще Эдуард Григорьевич был хорош тем, что приближал к себе студентов. Многие педагоги то ли боялись, то ли их раздражало, когда студенты приносили им свои стихи или прозу, а он, наоборот, мог по-детски обидеться, если кто-то что-то написал и ему вовремя не показал. У него я писала курсовую работу «Русская журналистика XIX века и Шекспир». Для меня главным было то, что мне позволили во второй, дополнительной части разобрать переводы «Гамлета» XIX века. Тогда я и начала переводить.
– Это ваша была идея – разобрать переводы Шекспира?
– Нет, эта идея родилась во время разговора с Эдуардом Григорьевичем. Он говорил о Николае Полевом, а потом спросил: «А вот вы не хотите написать о нем, о его переводе «Гамлета»? О том, что он писал как журналист, как публицист о Шекспире?» Я и до этого переводила, но если мои стихи были в числе лучших в литературной студии (кстати, я с первого дня была в совете студии Игоря Волгина), то переводы казались на среднем уровне, а с этого времени я стала переводить активнее, и Эдуард Григорьевич меня поощрял, делал много замечаний. В основном замечания касались того, что я часто приближаю поэта к своему стилю или заношу не в то время, а иногда были конкретные замечания – этот оборот слишком книжный или, наоборот, вульгарен. Тем переводам, которые были для меня важны, что-то почти мистически предшествовало. На первом курсе мне случилось заночевать в одном доме, где была большая библиотека, как у моего папы, причем почти то же самое – Вальтер Скотт, Диккенс, Чехов, все эти большие собрания сочинений. Но вот четырехтомник Ибсена я увидела впервые и стала читать. Обычно я читаю медленно и не могу сказать, что много. Бывают периоды, когда мне вообще не хочется читать, а тут за ночь, к восьми утра, я прочитала все четыре тома! И хотя я не знала норвежского, обратила внимание, что «Пер Гюнт» переведен Петром и Анной Ганзен. А еще мне показались странными резкие переходы с белого стиха на рифмованный. Спустя года два появился перевод «Пер Гюнта» Поэля Карпа. В отношении формы там было все соблюдено, но этот перевод вызвал у меня скорее возражение и отталкивание – я не очень люблю перевод моделированный. Карп за образец взял «Снегурочку» Александра Островского. Например, второстепенная героиня – Кари, подруга Осе, в переводе названа бобылихой, как мачеха Снегурочки. Кстати, замечу, что Островский – замечательный поэт: я его перечитывала и удивлялась, что никто о нем не говорил как о поэте. Что касается Поэля Карпа, то мне очень нравятся баллады в его переводе, но не драматические вещи. Когда мне был заказан новый перевод «Пер Гюнта», меня помимо прочего подстегнул взяться за работу полемический задор. Я не очень люблю быть вторым переводчиком, а тут я была четвертым. Два русских перевода были выполнены в начале века – Ганзенами, потом Юргисом Балтрушайтисом и два ближе к концу века – Поэлем Карпом и мной. Все они изданы в одной книге «Пер Гюнт» с серьезным исследованием этих переводов, написанным студентами литературоведа, переводчика и педагога Елены Рачинской.
– Перед тем как приступить к переводу, вы читали уже существующие на тот момент варианты?
– Перевода Балтрушайтиса в ту пору нигде не было, может быть, только в Ленинке, где-то в запасниках, но он мне не попался, а два других я, естественно, читала. Мою задачу усложнили тем, что перевод был предназначен для театра.
– И для какого?
– Говорили, что, возможно, для театра Эфроса или Таганки, ничего конкретнее. А еще, что если перевод получится хорошим, то его отдадут на Таганку. И его действительно передали Высоцкому. Текст несколько ориентирован на данного актера: в этом, конечно, его недостаток – если бы я делала его как литературный перевод, он был бы точнее. Я сторонник точного перевода, а получился несколько облегченный и театральный вариант. Кроме того, там есть ошибки. Их находишь, когда больше читаешь литературу другого языка, обнаруживаешь цитатные связи. А с другой стороны, переделывать готовый перевод трудно. Помню, Алеша Цветков говорил: «Знаю, что в моем переводе есть ошибка, но если я ее исправлю, то должен буду все переписать заново». Поэтический текст так устроен, что опытный глаз сразу видит перемену слова или интонации, зазор. Какие-то ошибки я потом исправила, а что-то, к сожалению, осталось.
– Как вы учили скандинавские языки? Самостоятельно?
– Самостоятельно. Не могу сказать, что ориентируюсь в них свободно. У меня, к счастью, есть помощники – Борис Александрович Ерхов, скандинавист, с которым мы много вместе работали; Элеонора Панкратова, с ней мы переводили несколько книг, она – прозу, я – поэзию; Катарина Мурадян, переводчица прозы и поэзии... Среди моих друзей есть два норвежских слависта – поэт и литературовед Мартин Наг, которого я переводила, и замечательный переводчик Эрик Эгеберг. Норвежский язык я учила по Библии, читала по главе русского и норвежского Евангелия. Потом так же учила польский.
– Наверняка есть тексты или авторы, которых вам хочется перевести.
– Во-первых, это скандинавская поэзия XIX века, пока все это на мне лежит. Есть разрозненные переводы, но нет цельного представления об этих поэтах. И конечно, хотелось бы перевести Дерека Уолкотта – и «Омерос», и другие его книги. В данном случае я ревнива, считаю, что это мой поэт. Иногда мне случается открыть стоящего не очень на виду и считающегося второстепенным поэта – вряд ли после меня кто-то за него возьмется. Это, например, австралиец Фрэнсис Вебб, датчанин Тор Ланге. Был такой американский поэт – Кеннет Фиеринг, человек странных убеждений, писавший зашифрованные статьи полусоциологического содержания и абсурдистские стихи, критиковавший американский образ жизни, человек трагической судьбы. Когда я опубликовала свои переводы из него, на них пришло много рецензий. Есть два норвежских поэта, которые не в ладах с официальной Норвегией, – критически настроенные, но очень интересные и хорошо знающие русскую культуру. Это Мартин Наг и Марион Коксвик. Мартин к тому же прекрасно знает русский язык. Мне очень близка поэзия Циприана Камиля Норвида.
– Если бы ваши стихи публиковали в советское время, вы бы занимались переводом?
– Наверно, не так много. С другой стороны, в советское время я переводила исключительно поэзию, и гонораров хватало, чтобы еще помогать родным и друзьям. А в текущем веке я живу исключительно за счет переводов прозы, причем это либо детская литература, либо научная. Теперь соотношение моего собственного и перевода – тоненькая тетрадь против четырех библиотечных полок. От этого порою накатывает грусть. Утешение нахожу в словах Александра Михайловича Ревича, которого, к сожалению, уже нет с нами: «Переводы не кровососы – они доноры!»
Если верно то, что свое рождается через активное постижение чужого, то перевод – не самый пассивный путь. Если человек бессмертен, то ему дано все пространство и время, но поскольку в материальном мире это невозможно, то человек берет чистый лист бумаги и наносит на него новые области. Поэт или прозаик обязательно творит своих предшественников. Для одних – это включение голосов в рисунок своего голоса, но для многих это и перевод.