Умер замечательный русский поэт Михаил Александрович Дидусенко. При жизни о нем в Москве мало что знали (кроме того, что есть такой пронзительный, ни на кого не похожий поэт, ежегодно выступающий в "Знамени" с большими подборками стихов). По смерти Дидусенко стал еще неизвестней. В подмосковном Расторгуеве его знали как Мишу-бомжа, Мишу-поэта - умерев, он почти неделю провалялся в морге с биркой "неизвестный мужчина". После Хлебникова, кажется, ни один русский поэт не доходил до таких степеней неизвестности - до полного, окончательного растворения в "степи мирской".
Похоронить тело, не имевшее при себе никаких документов, стоило немалых усилий. В конце концов раб Божий Михаил нашел успокоение на расторгуевском кладбище, получив свою первую и окончательную прописку в России.
В одном из последних стихотворений Дидусенко есть строчки: "┘здесь не Нальчик и даже акта / Зимой тебе не заполнят в морге - / Звать никто и нигде есть я. / Я неизвестней, чем Рихард Зорге, / И чем дальше, тем неизвестней".
Это даже не предвидение, а точная констатация факта. У него не было иллюзий относительно своего ближайшего будущего. И он нисколько не сомневался, что со временем имя его всплывет, как это случилось с упомянутым знаменитым разведчиком.
Между тем в Питере, не в пример Москве, Дидусенко многие помнят. Другое дело, что у Питера аллергия на Дидусенко, так что лучше не спрашивать. Северная Пальмира, с ее прививкой к дворянской поэзии, трижды изблевывала его из своих гранитных уст. Тончайший из поэтов коммунального быта и коммунального времени, он не вписывался в поголовную тамошнюю ненависть к коммуналкам. Он плавал в питерской разрухе как рыба в воде. По-мальчишески любил рынки, прилавки, сараи, проходняки, заброшенные чужие дачи. Обожал посиделки с лучком и селедочкой на газете, хитроумно выкраивая в свою пользу лишние полстаканчика. В этом смысле всегда был немножко жуликоват. В общем, не салонный поэт (хотя в юности, говорят, за нежность облика и чувствительность имел прозвище Граф Вишенка).
В последний раз Дидусенко не продержался в Питере и полутора лет. Поначалу его пожалела известная питерская суфражистка, мать семерых детей, потом пошли чердаки и подвалы, потом менингит, почти полгода в больнице - но ничего, грех жаловаться: прежде чем наподдать под зад, поставили на ноги.
Бывшие соратники по котельным переместились в ночные клубы и замолчали. Дидусь из подвалов ушел в дервиши, по-нашему - в бомжи; эпоха советского андеграунда навсегда осталась для него высшей точкой благосостояния. Зато у него, на зависть многим, прорезался голос. Самый пьющий из современных поэтов заговорил прозрачнейшими стихами. Питерская привычка к изысканной инструментовке осталась, но зашелестела лузгой подмосковных платформ, пришла свобода дыхания - нагая к нагому, как положено. В степи мирской, печальной и мерзлой, Дидусенко заговорил с неслыханной простотой и точностью интонаций - с той неслыханной простотой, которая доступна лишь избранным: "Что ты искала, душа-невеличка, / Птица-синичка? / Лишнее семечко у бабы Кати, / Зимнее платье? / Но суета желто-черного цвета / Очень заметна. / Знаю, что холодно, что же поделать, / Тоже не белый".
Мы сдружились в Вильнюсе в самом начале 80-х. Дидусь только-только удрал из Питера по первому разу, и тянулся за ним шлейф темноты: что-то там в Питере произошло, о чем он никогда не упоминал, хотя общались мы, кажется, ежедневно на протяжении лет десяти. Что-то такое порой мелькало в его глазах, мрачное и пуганое: стреляный воробей. Стихи его уже тогда были очень хороши, но поразил он меня все-таки не стихами, а редкостным умением отваливать в сторону минут за пять до появления ментов или начала драки.
По молодости лет я был уверен, что только трусость мешает Дидусю стать великим поэтом. Он слушал мои доводы, злобно сверкал очами, но возражать опасался. Если разговор был застольным - глушил под шумок портвейн, оглаживал бороду, пластично перевоплощаясь из литератора петербуржского образца в периферийного Кота Базилио; насосамшись, высокомерно смотрел поверх очков, но говорить уже не мог ничего.
Его стихи были много лучше его замашек.
Единственная книжка, вышедшая в 1988 году в вильнюсском издательстве "Вага", называется "Междуречье". Читающей публике в России она практически недоступна. А жаль - эта книжка тридцатисемилетнего поэта сплошь состоит из стихов самой высокой пробы. "Протекает река Васюган / словно кран / помнишь детство твое протекало / и кран превращался в наган / и мешают бежать берега / как мешает бежать кобура / помолчим / протекает река / протекают под ней облака / протыкают друг друга / не видные нам телеграммы / на реке Чусовой часовой / на реке Парабель корабель / у реки Васюган берега цвета охры / охраны".
Мыкаясь по России, он постепенно утратил все документы, осел в Расторгуеве и повел бесшабашную жизнь бомжа. Летом собирал грибы, зимой стеклотару. Между прочим, стал номинантом Антибукера - о чем узнал спустя два месяца, когда премия просвистела мимо. В Расторгуеве у него окреп голос - не только поэтический, но и для повседневной битвы за жизнь. До этого я всего лишь любил Мишеньку; выпив с ним пару раз на лоне подмосковных помоек, впервые за долгие годы знакомства зауважал. На фоне капризных, балованных расторгуевских алкоголиков, страшных только для дачников, он казался суровым старцем. Вильнюсские страхи повыветрились. Какое там КГБ - он даже ментов перестал бояться. Даже себя. Граф Вишенка вышел весь, остался от Мишки один только голос, чистейший поэтический голос в теле бомжа. "Просто и еще проще" - так называлась последняя подборка его стихов.
Потом и стихи кончились. Простота, навстречу которой Дидусенко шел всю свою жизнь, пришла к нему божьим одуванчиком, скрюченной старушонкой Раисой Ивановной Лебедевой, приютившей Мишу-бомжа в убогом полуразваленном домике на улице Старых Большевиков. Не снимая ватников, они лежали под образами на двух лежаках, Миша рассказывал Раисе Ивановне сказки, а она делилась с ним своей нищенской пенсией. Вставали только по крайней нужде: у Миши распухли ноги, даже бутылки он уже собирать не мог. Так и общались: она шепелявила, он слегка пришепетывал. В общем, замечательно ладили.
Вот только стихов он ей не читал ни разу. А ведь любил это дело больше жизни.
Михаил Дидусенко
Стихи разных лет
* * *
Как странно углядеть
с небес -
не с первых, а с седьмых, -
как на земле чернеет лес
в стране глухонемых.
Так высоко, что только цвет
здесь заменяет звук,
а человечьей речи - нет,
ненужной стала вдруг.
Не слышно шороха страниц
с подобной высоты,
а череда сухих зарниц -
суха от немоты.
Лишь механический орган
семи небесных нот
сиянье северным богам
без устали поет.
* * *
Вот и третья стража -
проехала ПМГ.
Гете, такая лажа -
гвоздь в моем сапоге.
Странное состояние,
не разберешься вдруг.
Это - как клептомания,
а у тебя нет рук.
Я это о чувстве времени,
о стыдном чувстве его.
Можно стыдиться племени,
но это - сильней всего.
Словно тебя выбросило -
рыбой на берегу,
и мать, что тебя выпросила,
плещется на бегу,
перебирает посохом,
шепчет:
"Сынок, держись..."
Стыдно дышать воздухом,
когда есть другая жизнь...
Так-то вот, милый Иоганн,
по-русски сказать, Яган:
и ПМГ проехала,
и легче моим ногам.
* * *
Давайте рассуждать: века,
Что я стихи пишу,
Меня вела моя рука,
А я за ней спешу.
А кто водил моей рукой,
На пальцах бил мозоль?
Матфеем, Марком и Лукой
Клянусь, что не Ассоль.
Но, выйдя осенью, в закат,
Сквозь тень над головой
Я вижу чистый без заплат,
Кровавый парус твой.