Не испачкать лицо салом детского бутерброда во время подглядывания за девчонками. Зинаида Серебрякова. Спящая натурщица. 1941. Киевский национальный музей русского искусства
Сюжет в такого рода книгах, как правило, вялотекущий, здесь главное – размышления, рефлексии, физиология и психология любого из бытовых действий (благодаря которым автора «Книги воспоминаний» называют «современным Прустом») – от попытки группового изнасилования до невинного созерцания облаков над дорогой. Причем упомянутых (важных) событий из жизни отдыхающих на социалистическом берегу аборигенов – танков на улицах, перехода границы задом наперед обутым в коровьи копыта – вы в «Книге воспоминаний» Петера Надаша особо не увидите (то есть в нужном по крайней мере для авторской истории количестве).
Вспоминается в романе другое, пускай даже чужое, как история жизни дедушки уехавшего любовника, но все равно личное, а не общественно-политическое и уж тем более не социально значимое. «Я не верю, что, кроме личных событий и личных взаимоотношений, может существовать что-то более важное», – сообщает автор, который, стоит отметить, все-таки диссидент по жизни, и придраться, в общем-то, не к чему. Это ведь его клетка, как говорил герой рассказа Пелевина, и кому какое дело, насколько она загажена, то есть, пардон, заполнена воспоминаниями.
Наверное, это идеальный роман по своей структуре и технике общения с историей литературы, поскольку на ум сразу приходят Томас Манн, Марсель Пруст и Роберт Музиль. И не уходят оттуда до конца сеанса. Но с точки зрения не академического общения, а обычной дружбы с читателем, которому желательно бы еще и наслаждение не только от текста, но и от сюжета получить, все гораздо сложнее.
Петер Надаш.
Книга воспоминаний / Пер. с венгерского В. Середы. – Kolonna Publications; Митин журнал, 2014. – 778 с. |
Сюжет в книге Надаша как бы есть, и во всех новеллах, из которых складывается роман, это путешествие во времени обездоленной души в разных социальных телах. Но «загажен» этот самый сюжет чудесными описаниями природы, интерьеров и механизмов, благодаря которым можно не испачкать лицо салом детского бутерброда во время подглядывания за девчонками – да, «загажен» он настолько, что продраться сквозь заросли метафор и сравнений порой довольно сложно. «Красота моей аномальности» – так называется первая новелла этого дивного сочинения, и, кажется, этим все сказано в жанрово-стилистическом смысле.
И вот говорят, мол, Марсель Пруст и даже Томас Манн, на которых, как отмечалось ранее, похож автор «Книги воспоминаний», – явные предтечи всей этой стилистической вакханалии. Но именно в те моменты, когда ни тот, ни другой, а всего лишь банальный Эмир Кустурица – это и есть венгерский писатель Петер Надаш. Потому что национальная специфика у настоящих писателей все равно обязательно пробивается сквозь толстый-претолстый флер историко-литературной эпохи. Как у Гашека, как у Чапека, как у Бруно Шульца наконец. Потому что даже день смерти Сталина описан у Надаша из глубин скоморошьей памяти, карнавала и прочего телесного низа, чем, собственно, и был всегда примечателен эпический кинематограф у братьев-славян: «Когда я искал в платяном шкафу какой-нибудь кусок черной материи, чтобы на следующий день подобающим образом украсить ею школьную стенгазету, и единственной подходящей для этих целей вещью оказалась старая шелковая ночная рубашка моей бабушки, которую я разрезал, спорол кружева и бретельки; наблюдая за этими манипуляциями, дед заметил: «Замечательная идея, внучок, а еще лучше было бы отнести заодно и трусики!»
Взрослая жизнь героя не лучше. В последующих главах-новеллах физиология крепчает, и любовь здесь – не рассматривание девочек из убежища в кустах, а нечто более осязаемое, как у того же Пруста, то есть, пардон, Надаша: «Покрытая испариной кожа, жирные выделения в порах, пот, осевший на волосах, взопрелость подмышек и сгибов суставов, запах автомобилей, контор, ресторанов, целого города в спутанных прядях влажных его волос, морская солоноватость не имеющей запаха спермы, табачная горечь в сладкой слюне с примесью разлагающихся в теплой пещере рта остатков еды, кожура, ошметки в потраченных кариесом зубах, зубная паста, запах перегоревшего алкоголя из глубины желудка, остывающий жар забывшегося одиноким сном тела и внезапный холодный пот беспорядочных сновидений, прохладное пробуждение, освежающая вода, мыло, ментоловый крем для бритья и минувший день, застывший в висящей на спинке стула вчерашней рубашке».
А все потому, что в детстве таким мальчикам сложно бывает не только с девочками. Им легче, как в романе у Надаша, папку за член схватить, когда тот спит, и тот ничего не скажет. А девочки скажут, причем знаете как? Кажется, одна сплошная стена стоит между миром и рассказчиком, и он еще пытается убедить нас, что детство у него – не детство-детство-будь-ты-проклято, а образец идеального романа. Ну, а разве не так? То прислуга без стука входит в комнату, когда герой себе в штаны лезет, наблюдая в окно за прохожими, то мастурбирующие сверстники всякие сладкие мерзости предлагают.
Спасают, как известно, вышеупомянутые описания природы, которыми Надаш, приучив читателя к пряному модерну подросткового порно, уже не особо привлекает. Зная это, он переходит к психологии тела, физиологии морали и стыдной красоте революционного мужеложства. И все это опять-таки сквозь патину неувядающей рефлексии в описаниях внутреннего мира героев.
И знаете, в чем заключается опасность такого погружения в себя и манкирование обязанностями простого рассказчика? Вот все, скажем, у Надаша обиняками и полунамеками, словно у Николая Кононова или Александра Ильянена, подвизающихся на ниве нежной гей-прозы. А для чего, спрашивается? Ведь когда сам же автор захочет прочитать свои шифры, то случается буквально следующее. «Я полагал, что когда с должной осмотрительностью накоплю достаточное количество своих зашифрованных впечатлений, то хранящимся у меня ключом в любой момент смогу открыть замок, но, как и следовало ожидать, замок этот оказался столь совершенным, что когда наконец пришло время, моя дрожащая от волнения рука не нашла даже замочную скважину», – печалится рассказчик. Дескать, «так все и осталось навеки загадкой, моей личной тайной, но нет, я отнюдь не жалею об этом!».
Стоило ли в таком случае жалеть «об этом» читателю?