Шарль Гуно «приземлил» возвышенный сюжет. И получилось хорошо.
Портрет работы Эдуара Дюбюфе. 1867
«Туда нельзя... Сюда нельзя... Никуда нельзя!» Эта песенка, которую в фонограмме не помню уже к чему распевали издевательским детским голоском, – из разряда вечных. Про всю нашу жизнь. Про то же, о чем в анекдоте: «В Германии разрешено только то, что не запрещено. Во Франции разрешено все то, что запрещено. В Советском Союзе (или в России) запрещено даже то, что разрешено».
Вообще-то человечество много чего запрещает, в том числе ради ограничения очевидного зла. 17 июня 1925 года в Женеве был подписан международный протокол о запрещении применения на войне ядовитых, удушливых и других подобных газов и биосредств; тут все понятно. Позже во Франции отменили, то есть фактически запретили, публичное гильотинирование. Последний раз эта процедура имела место 17 июня 1939 года. Неприлично стало. А бывают еще негласные рекомендации не говорить в СМИ о чем-то или о ком-то. Когда вышли в свет «Двенадцать стульев» Ильи Ильфа и Евгения Петрова, этот роман никто из советских критиков не замечал в течение года. До тех пор, пока 17 июня 1929-го Анатолий Тарасенков не выступил с рецензией «Книга, о которой не пишут».
Цензура – дура, как известно, и рифма эта недаром придумана. С родившимся 18 июня 1936 года известным прозаиком и еще более известным экономистом Николаем Шмелевым произошла занятная история. В начале перестройки он написал публицистическую проблемную статью «Авансы и долги» об ущербности советских методов управления экономикой и смутности ее перспектив. Редколлегия «Нового мира» поставила этот текст в № 4 за 1987 год. Но цензура воспротивилась, и статья, принесшая автору славу, вышла лишь в июньском номере. А месяцем раньше в разделе «Из редакционной почты» появилось письмо «Где пышнее пироги», в котором Лариса Пияшева, скрывшись за псевдонимом, впервые в советской прессе отвергла коммунизм вообще и призвала сделать выбор: либо социализм, либо капитализм. Цензура, видимо, просто не раскусила смысла.
Это запрет на идею. Производное от него – запрет на имя человека, нежелательной идее приверженного. 17 июня – 100-летие со дня рождения Виктора Некрасова. Его повесть «В окопах Сталинграда» (1946) положила начало «окопной», или «лейтенантской», литературе; первоначальное авторское название было, кстати, другое – «На краю земли». С экзистенциальным оттенком. Позже Некрасов открыл советским читателям западный мир в своих путевых очерках, выступал как публицист. Потом была опала, 42-часовой обыск, изгнание, эмигрантская жизнь в Париже. Тоже «на краю земли» в некотором роде. Он умер в 1987 году, через полтора месяца после того, как на родине его разрешили печатать и просто упоминать.
Еще более громкая история произошла с британским писателем, выходцем из индийских мусульман Салманом Рушди, который родился 19 июня 1947 года. За роман «Сатанинские стихи» (1988) он подвергся осуждению со стороны аятоллы Хомейни, исламистского лидера Ирана; последний обещал большую награду тому мусульманину, который покарает «богохульника» и исполнит смертный приговор. С тех пор уже третье десятилетие Рушди живет под охраной, то и дело переезжает, в общем – скрывается. Что же вызвало такой гнев? Свободный взгляд на религиозные установления, отказ рассматривать их как сакральные абсолюты.
И здесь мы подошли к тематике работ живущего в Москве ученого-культуролога Игоря Григорьевича Яковенко, родившегося 17 июня 1945 года (не путать с журналистом Игорем Яковенко, который Александрович). Он сам формулирует ее так: «Культура как система». Мне повезло в свое время готовить к печати целый ряд его статей – о цивилизации и варварстве, например, или цикл о сущем и должном в русской культуре под красноречивым названием «Град Китеж и архипелаг ГУЛАГ». Коротко говоря, это о тирании абсолютов, о том, как они порабощают человека. То, что Игорь Яковенко нередко выступает как правозащитник, не случайно. И он, я бы сказал, один из лучших публицистов, пишущих на русском языке. Редкое явление: академическая объективность, сдержанный, иногда даже ледяной тон изложения оборачиваются высоким накалом. Сильные слова приходят, когда надо, – так было в его статье «Быдло». Заголовок, бьющий наотмашь, – и скрупулезный анализ: что же стоит за этим словечком, какой социокультурный феномен. Статья, помнится, вызвала бурю. Немудрено, автор вскрыл изнанку сакральности.
Но что делать с абсолютами, если они чреваты ГУЛАГом и притом глубоко укоренены в культуре? Варианты ответа на этот вопрос возможны разные. Между тем многие деятели культуры по самым разным мотивам так или иначе занимались, скажем так, смягчением абсолютов. Рядом с созданиями культуры, витающими в надмирном пространстве, возникали их подобия, аналоги, отражения. Иногда это приспособление к не самому изысканному вкусу. Но нередко – «демократизация», извлечение скрытых до поры «земных» возможностей из мифов, из художественных и философских творений.
В сущности, именно это сделал французский композитор Шарль Гуно, который родился 17 июня 1818 года (ум. 1893) и вошел в память культуры по большому счету как создатель одного произведения – оперы «Фауст». Она ведь по мотивам трагедии Гете (который, в свою очередь, писал на странствующий сюжет), но как бы приземлил ее, перевел в лирико-бытовой план. Этому, замечу, не помешала религиозность самого Гуно, который чуть было не стал в свое время священником. Ему помогала французская культурная традиция, не столь пафосная и нахмуренная, как немецкая. Связано ли с этим то различие между Германией и Францией, о котором речь шла выше, и многое иное? Очень может быть...