0
1021
Газета Хранить вечно Интернет-версия

31.03.2000 00:00:00

Мы живем в снах и легендах

Тэги: хранить, вечно, гражданская


В СУДЬБЕ И.С. Шмелева, писателя и человека, поворотным моментом стала трагическая гибель сына в 1921 г. Сведения о смерти Сергея Шмелева противоречивы и скудны. Все, кто писал об этом, опирались в основном на поздние свидетельства В.Н. Муромцевой-Буниной и Ю.А. Кутыриной, воспоминания Шмелева и его письма. В статье "Трагедия Шмелева", опубликованной в 1956 г. в эмигрантском журнале "Возрождение" (# 59), Ю.А. Кутырина призналась, что все усилия узнать правду о смерти сына, выяснить, когда и где его похоронили, оказались безуспешными. Шмелеву так ответил уполномоченный ЧК Реденс: "Чего вы хотите? Тут в Крыму была такая каша!". Действительно, с июня 1918 г., когда семья Шмелевых переехала в Алушту и поселилась в маленьком домике на вершине зеленой балки, она оказалась в эпицентре событий Гражданской войны, испытав все ее ужасы.

В 1918-1920 гг. Крым не раз переходил из рук в руки: большевистскую республику Таврида сменило Первое краевое правительство во главе с генералом М.А. Сулькевичем, поставленное германскими оккупантами. Пришедшие следом англо-франко-греческие "союзники" уступили место Добровольческой армии и Второму Крымскому краевому правительству во главе с С.С. Крымом. В 1919 г. вновь пришли большевики, но и они не удержались под натиском белых армий Деникина, Слащева, Врангеля. Только в ноябре 1920 г. остатки врангелевских войск покинули Крым, перешедший под власть Крымского революционного комитета во главе с Бела Куном и Крымского областного комитета РКП(б), который возглавила присланная из Москвы Р.С. Самойлова (Землячка). 27 ноября был образован Особый отдел Крыма, получивший полномочия бесконтрольно распоряжаться человеческими жизнями. С этого момента началась расправа со всеми, кто хоть как-то был причастен к Белому движению.

Размах красного террора, направляемый из центра, был настолько велик, что полностью перечеркнул все обещания амнистии белым офицерам. Вместо подписанного 12 сентября 1920 г. Лениным, Калининым, Троцким и др. "Воззвания к офицерам армии барона Врангеля" в действие вступил приказ # 4 Крымревкома, в котором говорилось: "Все офицеры, чиновники военного времени, солдаты, работники в учреждениях добрармии обязаны явиться для регистрации в 3-дневный срок. Неявившиеся будут рассматриваться как шпионы, подлежащие высшей мере наказания по всем строгостям законов военного времени". При этом новую власть не интересовало, что большинство оставшихся в Крыму добровольцев не чувствовало за собой никакой вины перед большевиками. Они были не кадровыми офицерами, а насильно мобилизованными вчерашними студентами, служащими, людьми свободных профессий. Именно таким был сын И.С. Шмелева Сергей.

В конце октября 1919 года подпоручик-артиллерист С.И. Шмелев приехал к родителям в Алушту, получив отсрочку по болезни. И до конца марта 1920 г. лечился дома. Отравленный газами на германской войне, получивший туберкулез обоих легких, он как инвалид был зачислен в алуштинское комендантское управление и работал при городском квартирном отделе. Не собираясь покидать Россию, мечтая в мирное время продолжить учебу в университете, он подчинился приказу, подписанному Бела Куном, и явился на регистрацию в Особый отдел города Феодосии. Это было 5 декабря 1920 г. С тех пор Шмелевы ничего не могли узнать о судьбе сына в течение нескольких месяцев. Не помогали ни письменные обращения, ни просьбы, ни мольбы. Шмелев ежедневно писал друзьям и знакомым, умоляя помочь. Большинство этих писем долгие годы было скрыто в архивных спецхранах и только теперь стало доступно исследователям. Мы публикуем ниже шесть документов, хранящихся в Архиве А.М. Горького РАН.

4 февраля 1921 г. Шмелев пишет С.И. Гусеву-Оренбургскому:

"Дорогой Сергей Иванович,

ни словечка, ни отзвука не получил я от Вас на мой крик... Но я знаю Вас, отзывчивого товарища, - писателя и добрую душу. Должно быть, не получили или завалены делами. Дорогой мой, близкая душа, скажите, внушите мне, заклеванному судьбой, больному и теперь для меня самого жалкому осколку человека. Ибо осколок я, дребезг и дрызг - только. Где же тот сапог, который хрупнет по мне напоследок? Без сына, без моей единственной радости, из-за коей стоило жить, - ибо сын для меня была сила жизни, и родной жизни, мой чистый, ни чужой кровью, ни слезой, ни горем ничьим не запятнанный мальчик, дававший мне силу жить и работать. Больная любовь моя это? Повышенная чувствительность? Не знаю, нет, не болезнь и не чувствительность, а свет, без коего я бессилен и слеп для жизни.

Я его дал жизни и ему дал жизнь, и себе как-то. Все мои радостные и трудные дни с ним спаяны. Без него их нет, будто и не жил я. Без него - темень и пустота. Это не слова, не словами я говорю, а болью кровной. Если бы мне сказали - вот ты теперь до конца дней будешь на грязи проезжей дороги, под вечным дождем с зари до зари бить щебень, но сын с тобой будет или даже где-то живой будет и ты его никогда не увидишь... Я готов. Клянусь - готов я на это. Господи, дай же мне его, безвинного! Где он?

Дорогой С.И. Вдумайтесь в смысл моего крика! Чутошную часть боли моей возьмите, только чутко подержите на сердце. Вы можете, Вы чуткий, Вам известна эта сила - переживать жизни других людей. Вы поймете, что я не могу жить так. Если бы я сумел рассказать Вам жизнь свою, всегда полную тревог и больных предчувствий! Скорбную жизнь мою. Мы, трое, маленькая семья, прожили жизнь очень маленькую, очень тихую, но в ней было столько маленьких, наших, радостей, над которыми бы улыбнулись люди орлиного полета. И вот, нам, маленьким, нанесен удар молотом несоразмерным. Мой мальчик... за что его отняли? За то, что против воли томился, взятый на войну, на борьбу, от которой был так далек своей тихой душой. За то, что, радуясь, что теперь кончилась эта гражданская война, остался на родине, веря, что ему найдется в ней труд - учиться, работать честно? Я не соберу мысли, они рвутся и путаются. Вот уже два месяца мы страдаем, ожидая выхода, не зная, где сын, что с ним, жив ли, больной, забытый нами.

На днях я получил от Галлопа сообщение, что сын увезен в Харьков уполномоченным особого отдела Южфронта Данишевским... Когда и зачем - не знаю. И верно ли это? Может быть, это тоже одна из легенд, которых было так много? Может быть, уже и нет нашего мальчика? Как узнать? И можно ли навести где и какие справки? Не знаю. Я не занимаю никакой должности. Я не способен сейчас к работе. И мне нет возможности поехать в Харьков. С.И.! Поищите возможности узнать что-нибудь. Если сын жив - нам надо к нему. Только я буду молить Вас, других через Вас, уехать нам в Харьков. Да неужели же мне, старому и больному писателю, не дадут этой ничтожной милостыни? Пусть затребуют меня в Москву. Пусть дадут мне там работу. Какую угодно... Пусть в раба превратят меня, в верного раба. Есть еще огонь под пеплом. На конопатку-то я ведь еще годен? Если из меня, из моей силы писательской уже нельзя добыть строительного материала, то хоть на мусор-то я, на щебень-то я гожусь еще? В посыльные-то, в гвоздики-то еще годен? Я и на гвоздики готов, на все готов, лишь бы сын жил. Мое в нем, своего у меня не осталось ни пылинки. Скажите Москве, - может быть, меня туда потребуют. Я, может быть, еще на что-нибудь сгожусь. Здесь, у моря, у чуждого мне моря, одинокому, с женой, больным нам, - очень трудно, очень одиноко. Покровительства прошу, ибо, как раздавленный, живу я здесь без цели, без надежды, в глухой стороне.

Меня задавили кошмары моего больного воображения. Я не хочу остаться в татарской земле. Здесь все - могильно. Море - уже не море, холод водной пустыни. Горы - не горы, а камень мертвый, кипарисы - ужас ночной, печаль дневная. Солнце - глаза болят, колет оно сердце. Не полегчало мне на юге, слабею я, боюсь погибнуть в земле татарской. По Руси, по родной, мягкой земле тоска. Та мягкая земля возрастила меня, сына моего дала мне. Эта земля - взяла. Скажите на Москве, что я, старый, больной русский писатель - умоляю, если жив сын там, вернуть меня на мягкую Русь, на мою, еще не всю высказанную, не всю рассказанную, не всю оплаканную и взлелеянную мною. Еще есть чудеса, - если бы дали их выявить в слове родном! Знаете ли, я ношу в себе боль, и в боли любовь - сказать о мягкой земле весенней Руси! Я поэму ношу, пусть не дадут умереть в земле татарской.

Скажите Горькому - стыд ему будет, если даст погибнуть. Скажите всем, кто еще носит любовь к великому слову русскому, что я мучаюсь великими болями за сына, что я ношу в сердце еще невысказанное! Скажите, что я никому еще не продавал души своей, своего пера, никому не служил, что я до сего дня вольный, свободный писатель, слушающий Бога своего, свое сердце. Что я не знаю истины утвержденной, что я лишь свидетель жизни и бытописатель, что я вбираю в себя, чтобы, претворив, смешав с кровью сердца своего, отдать. Дайте мне остаться свободным писателем. Я своими работами не вливал в жизнь зла, я звал лишь к любви. Я страдал только - знают же читавшие меня, кем я болел. Если хоть не за друга, то и за недруга не сочтите меня. Ну хорошо. Я буду писать, если сын жив. Я буду писать только для детей. О птицах буду, о солнце, о Боге, в мире разлитом. Я буду о мягкой земле, о Руси писать или думать. Здесь, в татарской земле, я испытываю влияние токов, как бы электрических. Они добираются до сердца и колят его. Здесь и зимой грозы. Недавно я слышал гром - у меня все внутри выворачивается. А может быть, это разлука с сыном так действует? А может быть, это Русь меня притягивает - зовет громом со своих равнин, еще снежных, но скоро зеленых?

Дорогой С.И. Мой сын тоже Сергей Иванович. Я плачу. Мой мальчик никогда не будет большим, т.е. уже не будет... Господи, если бы почувствовали там, на Москве, как можно плакать человеку, у которого уже нет сил плакать. Когда настает ночь, татарская, морская, каменная, глухая ночь, одинокая и бесконечная, и мы с женой, осколки семьи, раздавленные горем и страхом, сидим молча у печки, смотрим и думаем - плачем, когда кусок кожи, остаток от сына, от его работы - он шил нам обувь - когда этот кусочек попадает на глаза, или его пуговка, или его строка в моей рукописи, или его полотенце... мы кричим оба. Слышите ли, мы кричим, мы хотим умереть. Иногда я слышу его голос. Сын. А потом снова день и тоска, и надежда, и легенды...

Ну Горький же отзовется! Мне кажется, что я могу потерять нить мысли. Ну хоть звук бы о сыне, из Москвы, куда я писал дважды. Спасите! Я не боюсь голода, лишений. Добрые люди еще не дают умереть. Мне безвестные люди - если написать о них - сколько я добрых людей узнал! - дают - кто молока, кто чего... Я боюсь, не напрасно ли уже живем мы, и не в легендах ли черпаем надежду за сына. С.И.! Последний раз пишу. Мне уже не к кому писать. Скажите Бонч-Бруевичу, что ли. Может быть, из моих книг что-нибудь осталось в душах... Хоть за это - крупицу бы участия уделили. Как я унижен, как я обижен! Как я раздавлен! Всю жизнь не находивший покоя человек. Пролетариат российский найдет в моем прошлом творчестве и о себе слово - боль. Его именем прошу - верните сына или развяжите душу. Невозможно болеть дольше. Жду слова-зова из Москвы. Или пусть скажут - пропади ты, личина несчастная! Если бы Вы хоть на день приехали ко мне. Вам это легко - только побеспокоиться. Но тогда Вы постигли бы пропасть, в которую я вот-вот упаду. Не бойтесь горя нашего. Мы его зажмем. Вы не увидите слезы. Вы лишь услышите душу. Очень важно, если бы Вы могли приехать ко мне. Мы Вас будем кормить лепешками. Жена печет, иногда я пеку. И чай есть, и пшеница. Родная душа, осветите тьму, в коей мы живем. Я не получил письма, которое будто бы послала Вера Абрамовна, по словам Галлопа. Будто бы сына кто-то видел в Харькове. Это - легенды? Родной, отзовитесь, приезжайте. Я в ужасе. Доходит до сердца. Кто-то отравляет нас токами (Вы не знаете!). Я борюсь с собой. У нас в семье наследственность ужасная. Мы все погибаем от этого проклятого электричества. Брат погиб, сестра... Теперь до меня. Но я борюсь и не хочу верить. Это только остатки наследственности. И потом - прошло время - мне доктора говорили, что лечили Корсакова - мне уже 48 лет. А 48 лет - это уже 5 лет за пределом для того, чтобы уже не бояться этой проклятой наследственности. Вот только головные боли и упорная рвота на днях. Может быть, воспаление мозга начинается! Я скорей бы узнал о мальчике, пока не покрыла тьма голову, душу мою! Ведь тогда я уже ничего не буду знать. Меня повезут, меня закупорят. Я этого боюсь - не говорите никому. Я еще здоров достаточно. И самое важное, что я критически отношусь к себе, ибо боюсь. Это главное. Приезжайте же, ведь я давно не знаю друзей, их голоса. Скажите В. Абр. Рабинович (ул. Фабра, д. Иоффе, Почт. Двор), - что я не получал ее письма. Спасибо ей, родной, за заботы.

Мы живем в снах и легендах. Кто-то передал слух, что моего мальчика какая-то дама видела в Харькове, говорила с ним (?) Но письма я не получил, в котором будто бы об этом сообщает В. Абр. Слышу повсюду, что те, то другие мои друзья едут в Москву. Все уедут, уедете и Вы, а мы - останемся, и уже никто нам не скажет о сыне. О, не забывайте нас. Я так растерялся, так разбит душой, что не могу найти слов. Извините Вы мои расстроенные больные нервы - такое бессвязное все пишу всю ночь. Боли меня преследуют. Пропала моя сила писательская. Я теперь не вызову ни одного образа. Я бледен в мыслях и слове. Простите.

Ваш Шмелев".

* * *

Гусев-Оренбургский не мог ни помочь Шмелеву, ни отозваться на его письмо, т.к. в 1921 г. он был выслан из Крыма как один из лидеров эсеровской партии. Все меньшевики и эсеры подлежали депортации, ибо большевики стремились обеспечить себе большинство в руководящих органах управления. Не дошла просьба Шмелева и до управляющего делами СНК В.Д. Бонч-Бруевича. Что касается известия, которое пришло от крымского общественного деятеля А.Г. Галлопа и В.А. Рабинович, оно оказалось ложным. Член Реввоенсовета К.Х. Данишевский не увез С.Шмелева в Харьков: приговоренный к смертной казни 29 декабря 1920 г., он сидел в подвале феодосийской чрезвычайки, дожидаясь расстрела. У Шмелевых оставалась надежда на Горького, который всегда относился к писателю с большой теплотой и высоко ценил его произведения, особенно повесть "Человек из ресторана". 9 февраля 1921 Шмелев пишет Горькому:

"Дорогой Алексей Максимович,

два письма писал Вам - в декабре и январе - ни отзвука. Затерялись?.. Пишу третье, последнее, с трудом собираю остатки душевных сил. Отзовитесь же, брат-писатель! О правде плачущей, о муках непосильных пишу и писал Вам. Откликнитесь, человек, на человечий вопль - вой. Не можете не откликнуться. Уэллсу писали, защищая смысл здравый, отстаивая "человеческое". Я о сверхчеловеческой муке пишу - кричу - умоляю, отзовитесь. У меня сына взяли на суд, увезли в Феодосию в начале декабря, и вот до сего дня бьюсь, не могу узнать, где он и что с ним сталось. Больного сына, единственное дитя. Я уже писал Вам, но повторю. Сын мой, Сергей, 25 л., был подпоручиком - артиллеристом в германскую войну (раньше студентом). Был отравлен газами на Стоходе, лежал в госпитале в Ровно, в мае 1918 года прибыл в Алушту, больной, где мы последние годы жили (я тоже больной, уже 17 лет). В декабре 1918 г. был мобилизован Крымским правительством (документ при деле); мотали его до конца октября 1919 г., когда он, разбитый, кровохаркающий, перенесший 5-е воспаление легких с плевритом, вернулся к нам в Алушту. Ему давали отсрочки, он жил в семье до конца марта 20 г., но не мог уйти в отставку - не давали, не было каких-то правил. Дали ему 3 категорию, 2 разряд - служи на мирном положении. И с апреля 20 г. он причислился к местному комендантскому управлению. Знали, что он инвалид, и служба его сводилась к заседаниям в городском квартирном отделе. Его знали все как тихого, всегда скромного человека; кто бы мог сказать о моем чистом (скажу прямо - святом!) мальчике что-либо плохое. Никаких проявлений политической нетерпимости, национальной вражды - никогда, ничего. Вы мне поверите. Таким сыном я гордился, да. Ибо это был, действительно, сын, за жизнь которого (для матери) лучше бы взяли мою жизнь. Верите мне? В конце октября 21 г. мы, трое, остались в Алуште, веря, что ничего не может угрожать нашему сыну. На его совести - ни слезы, ни стона, ни капли крови - ничьей. Вы мне поверите? Мало того - я и сын мой не раз помогали другим избавиться от гонений. Сын явился на регистрацию белых офицеров, объявленную Советской властью. Все говорили, об амнистии! И вот началась наша Голгофа. Долго писать, не скажешь всего. За сына поручилась местная коммунистическая ячейка, ее секретарь. Командир бригады (9-ый, 3 дивизии, 4 армии) Райман, видя, что мальчик больной, взял его с собой в экипаж - довез до Судака, сын два-три дня жил у него как добрый знакомый, командир отдал ему все документы, и сын поехал в Феодосию свободно, явился в Особый Отдел 3 дивизии - 11-го декабря и... конец. С этого времени я не имею никаких сведений. Правда, я имею открытку от 11 декабря, полученную 8 января. Сын пишет, что, больной, сидит в Особом Отделе и ждет... уже 6 дней. И ничего больше не знаю верного. Ни телеграммы, ни хлопоты, ни просьбы многих - узнать, где мой Сережа - ничего не может помочь. Вот уже два месяца с половиной. М.Волошин, Вересаев, Гусев-Оренбургский, Выставкина, Бровцина, Рабинович-Иоффе, А.Галлоп, - все люди влиятельные, частью партийные - ничего не могли узнать. Я умолял, бился об стенку головой, я униженно просил, ибо уже все силы иссякли и душа пустынна - молчание. Дали из Феодосии справку: Сергей Шмелев увезен уполномоченным Особого Отдела Данишевским в Харьков. И только. Когда и зачем? И через два-три дня телеграмма чья-то: "Сережа жив-здоров. Феодосии". А через день письмо Вересаева: "Ничего нельзя узнать, говорят: у нас в списках не значится". Что это? Пропал человек. И мне не могут сказать, не хотят сказать. А ведь это рядом. Ведь стоит Симферополю, начальству, запросить Феодосию (ведь телефон есть!) - и в полчаса все бы узналось. Нет! Для нас создали пытку, и мы медленно умираем вот уже 2 1/2 месяца. Да, Алексей Максимович, - умираем! Каждое утро встречает нас усмешкой - м.б. узнаете. День убивает страшным отчаянием, болью несказанной, кошмарной. Знаете, что я давно бы убил жену и себя, если бы еще не последняя искра - узнать, что сын? А, м.б., еще жив. А ночь добивает: завтра еще день будет, и много, много еще дней. Ах, Алексей Максимович! Если бы я мог написать Уэллсу об этой своей муке, незаслуженно присужденной мне! Если бы я нашел силы дать понять Вам хоть 1/100 наших сверхчеловеческих болей! Но у меня истекла душа, омрачилось сознание. Я кошмаром тянусь в жизни и уже не верю, что это жизнь. Знайте, я готов всю жизнь сидеть в грязи придорожной и бить щебень с зари до зари, только бы узнать о сыне! Мы гаснем в муках, в сознании полного безумия и угнетенности страшной. Мы как зачумленные. Нам избегают писать, запуганы люди. Есть же еще добрые, кому правда дорога еще, они стараются облегчить наш кошмар. В память, м.б., тех радостей, которые могли давать мои книги. Вы не представляете, Алексей Максимович, как угнетена человеческая душа. Вы в центре этого себе не представляете. Вы многого не представляете себе. Напишите Уэллсу, что русский писатель, которого знают и англичане, и немцы, и французы, - мой "Человек" переведен на эти языки, - должен питаться подаянием! Ему дают 1/4 фунта хлеба /на него и жену/ и то не каждый день!/, за которым он должен идти больной за две версты. Что из симпатии к нему ему дают бесплатно лекарства, ибо у него ни копейки! Что у него отняли единственного, ни в чем не повинного сына, и, м.б., убили. Что ему об этом не говорят уже 2 1/2 месяца - дергают душу! Напишите Уэллсу, Алексей Максимович, что русский писатель, страдания пролетария, парии, лакея человеческого передавший с болью, получил от пролетариата в благодарность - пытку перед концом дней своих. Нет, не от пролетариата и во имя пролетариата. Люди простые, люди, имеющие душу, они понимают мои страдания, наши боли, мои и матери. О, если бы Вы видели, как мать ночи плачет беззвучно!

Окончание


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


Надежды на лучшее достигли в России исторического максимума

Надежды на лучшее достигли в России исторического максимума

Ольга Соловьева

Более 50% россиян ждут повышения качества жизни через несколько лет

0
1039
Зюганов требует не заколачивать Мавзолей фанерками

Зюганов требует не заколачивать Мавзолей фанерками

Дарья Гармоненко

Иван Родин

Стилистика традиционного обращения КПРФ к президенту в этом году ужесточилась

0
1184
Доллар стал средством политического шантажа

Доллар стал средством политического шантажа

Анастасия Башкатова

Китайским банкам пригрозили финансовой изоляцией за сотрудничество с Москвой

0
1459
Общественная опасность преступлений – дело субъективное

Общественная опасность преступлений – дело субъективное

Екатерина Трифонова

Конституционный суд подтвердил исключительность служителей Фемиды

0
1048

Другие новости