0
2413
Газета Хранить вечно Интернет-версия

31.03.2000 00:00:00

ЧЕРНЫЙ ПОГОН


В "свободной литературной республике" есть свой этикет. И странно: мне эти накрахмаленные чопорности нравятся. Не могу решить, что здесь: тоска ли мещанина по аристократизму, утешаемая сим этикетом: "У нас, мол, не хуже, чем у вас", - или привычка к сюжетным иерархиям и проистекающее отсюда уважение к "стержню", "оси", ключу"? Мне приятнее верить в последнее. Я, пожалуй, напишу об этом статейку. В конце концов, литератор вовсе не обязан быть прав, он должен быть интересен. Заношу тему в соответствующий блокнот.

Темы похожи на морских свинок: плодятся и множатся, успевай только записывать. Какой это осел плакался, что "тем нет", что обо всем уже сказано? Да вот это самое: у одного множество тем, у другого ни одной - уже тема. Час-другой, и двести строк готовы; листок лежит несколько дней, за это время приходят в голову изящные парадоксы, вставляются в текст, и публика с удовольствием читает, чтобы через день забыть. Я много раз думал: дело это или не дело? В Додонске мне казалось, что - вздор. Теперь - наоборот... Опять: тема.

Я переживаю чисто теннисное наслаждение, покрывая листки блокнота заметками: мысли замшевыми планетками описывают плавные дуги, пружинно отталкиваясь от струнного овала ракеты:

Слишком дряхлы струны лир: Золотой ракеты струны...

Думаю, что, если бы явился поэт, работающий по методам журналиста, у него был бы потрясающий успех... Тема!

И еще тема: в тактике теперь главенствует принцип "короткого удара"; не этот ли принцип породил новеллу, "поэмы для чтения в трамваях", мои очерки? Не в этом ли - дух времени?

Остро отточенный Фабер # 1 покрывает ровными строчками прямоугольные листочки...

Стук в дверь. Кого это черт несет? Хозяйка? Войдите.

Входят двое парней. Один в хорошо пригнанном костюме туриста, чистенький и подтянутый, со сверкающим пенсне на ироническом носу. Другой в матросских штанах, в пиджаке с чужого плеча, из слишком коротких рукавов торчат большие красные пятерни, нечесанные патлы лезут в умные серые глаза.

- Простите: здесь такой-то?

- Такой-то здесь, но с кем он имеет удовольствие говорить?

Мой тон приспособлен для обоих: первому он сигнализирует: "мы люди общества", второму: "будь корректнее". Мне почему-то кажется, что второй обязательно будет некорректен.

А в глубине души мне жутко: как "эти" меня нашли? И кто они? Агенты разведки?

- Позвольте представиться, - иронически водит носом первый, - поэты: Александр Красовский1 и Эдуард Кардан2.

Он делает жест в сторону второго. Эту фамилию я уже слышал от Танцфельда3. Я не вру, говоря, что мне "очень приятно".

- Но как вы меня нашли?

- А мы проследили за вами, - хриплым басом говорит Кардан. - Фимка Танцфельд описал вашу бороду, мы вас повстречали час назад со свертками, пошли по пятам, увидели, куда вы вползли, навели справки, оказалось, что "какой-то бородач" снял здесь комнату. Сашка пожелал сначала побриться. От этого и запоздали. Как поживаете?

- А отчего вы просто не подошли на улице? - Я ж говорю, что Сашка был небрит.

Усаживаю гостей на диван, расспрашиваю. Кардан весело сыплет именами, захлебываясь, читает стихи, свои и чужие, головокружительно острит и хрипло хохочет, когда Красовский вставляет коротенькие ядовитые характеристики.

Через час я уже в курсе всех местных дел, знаю, кто что пишет, кто с кем живет, какой с кем случился скандал, как кого можно позлить. <...>

У меня колет в боку от смеха. Что за чудесные парни. Сколько у них чисто пушкинской щедрости в слове, сколько темперамента и остроумия. Мне, привыкшему к петербургской литературной диете, к важности поэтов, к аптекарскому взвешиванию стихов, кажется, что я приехал в деревню и играю в горелки.

Решительно, мы будем друзьями. <...> Я категорически обещаю в ближайшее время поместить об обоих хвалебную статью в "Черноморских новостях" или в "Обновленной России" у Шевелева.

- А вы и там и там напишите, - хладнокровно советует Красовский, - тогда Эдьку в обеих газетах печатать станут.

- Что слава? Яркая зарплата на бедном рубище певца, - вожделенно комментирует Кардан.

И, очевидно, уверовав в мою дружбу, заявляет, что ему хочется перекусить.

Однако, - чего же перекусить? Я живу бобылем, у меня даже стакана нет. Ничего: Кардан сбегает в лавочку, купит лимон, хлеба, камсы, брынзы, - и мы будем есть как короли! Я несколько неуверенно достаю бумажку; Кардан подхватывает ее, и его уже нет в комнате. Красовский, поводя носом, говорит: - Вы не очень кормите Эдьку, а то он заленится и стихи забросит.

Я ему всегда гонорар выплачиваю в половинном размере с условием доплатить, когда принесет второе стихотворение. <...>

Эдя является со свертками и кладет передо мной сдачу. Правда, он вышел из объявленной программы: здесь и коробка хороших папирос, и кус халвы, и еще что-то; но все же сдачи должно быть втрое больше. Это меня раздражает: денег мне не жаль, но почему просто не попросить, зачем непременно надеяться на то, что я из любезности (не по глупости же) "не замечу"? Спрашиваю, почем сыр, почем камса. Кардан называет несусветные цены.

- Вас бессовестно надули, - холодно говорю я, - почуяли в вас поэта, с которого можно слупить втрое.

- Эдька, отдай, - хладнокровно цедит Красовский.

Кардан, шморгнув носом, сует руку в карман, потом, с мужеством отчаяния, выпаливает:

- Я буду вам должен.

Красовский немедленно снимает пенки: - Я удержу из его гонорара.

И мне угодил, и Кардана пришпандорил: будет вынужден лишнее стихотворение написать.

Кардан рычит по его адресу крупное ругательство и, достав из кармана ржавый ножик, "кортик, который ему достался от одного турецкого пирата", начинает чистить на куске газеты камсу. Потом поливает крошево лимонным соком и, предусмотрительно держа локоть на пол-аршина от снеди, - чтобы не присоединился Красовский или я, - молниеносно съедает все, запихивая в рот потрясающие комья хлеба. Столь же молниеносно пожирает брынзу, заглатывает халву и, закурив папиросу, удовлетворенно усаживается на диван. Глаза его полузакрыты от неги.

Здорово парень голодает. Красовский приглашает меня в будущую среду на собрание "Зеленой лампы", где Юрий Ардаши будет читать "знаменитую поэму" "Онегин в 1918 году" и где "разыграют" начинающую поэтессу Бобкину.

Я полуобещаю: возможно, если будет время. Наконец, гости выкатываются, отняв у меня четыре часа, но обогатив меня ценными наблюдениями. Совсем иной мирок: иной колорит, иной темперамент. Люди много более здоровые, чем мы: без предрассудков. И, пожалуй, Красовский сделает-таки карьеру... руками Кардана. Если только...

Впрочем, будет ли это "если"? Сегодняшние газеты говорят о новых успехах добрармии... <...>

Улицы полны народа. Хотя уже порядочно свежо, по вечерам толпой владеет весеннее оживление. Гул, хохот, шутки. Странная смесь офицеров и бульвардье, сутенеров и матросов катится по широким панелям. Красивые, накрашенные женщины, - не разберешь: проститутки или нет, - возбужденно смеются, бросают оценивающие взгляды, - и кажется, что любую из них можно взять под руку и увести в сверкающую "Квисисану" или в ту старенькую гостиницу на углу, подъезд которой означен тысячесвечной лампой с экраном внизу: чтобы не освещать лица входящих.

Передо мной возникает костистое, бледно-зеленое в свете ювелирной витрины лицо: слоновья крутая челюсть, плотно сжатые губы под щетинистыми подстриженными усами, большие, как бы невидящие, глаза. Черта с два - невидящие: Шевелев - лучший колорист русской литературы4. Подойти? - Какой вздор, совершенно неприлично. Я, однако, следую за ним по пятам: мне хочется знать, что делает великий писатель вечером на улице Мазарини.

Мне почему-то хочется, чтобы он мигнул крупным дворянским глазом той крохотной, в детских кудряшках, проституточке, проследовал за нею, сгорбившись, в переулок - и великолепная медаль: Шевелев - показала бы мне дрянненький оловянный реверс... Странно: значит, все-таки и мне приятно видеть великого человека, как говорил Пушкин, "на судне".

Но Шевелев доходит до угла, спускается с тротуара на мостовую и минуты две пристально смотрит на шевелящуюся перед ним толпу. Сфотографировав ее холодными камер-обскурами глаз, он жестом подзывает извозчика и четко говорит ему:

- Во дворец5.

Во дворце, я знаю, живет главнокомандующий, генерал Стерлинг. О чем может беседовать с ним Шевелев поздним вечером?..

Шагаю домой. <...>

С девяти утра я в типографии: заказываю карточки и самолично слежу за набором, приправкой, печатаньем. Наконец, аккуратная коробочка у меня в кармане. И от нее такое ощущение, как будто меня "допустили"... Как это ни гнусно, - но обладание визитными карточками почти то же, что чистый воротничок и свежие ботинки.

Решаю сбрить бороду, - хотя Эдька Кардан наверняка изготовит по этому случаю эпиграмму.

Брадобрей любезно рассказывает мне о "чекистке Доре", которая будто бы вырезала офицерам на плечах погоны и вбивала гвозди по числу звездочек, возмущается большевицкой манерой переводить стрелки на три часа вперед и по этому "ихнему времени" загонять людей в девять вечера домой. Потом, каналья, он повествует, что после внезапного занятия города белыми множество людей сбривало бороды.

- Все большевики.

И вкрадчиво вопрошает: - А вы издалека будете, мусье? Я делаю судорожный глоток, и бритва пускает мне слегка кровь.

Извинения и хлопоты брадобрея дают мне время оправиться. Я сурово мылю ему голову за небрежность:

- На базаре аккуратнее бреют, - и потом спрашиваю, где Гранд-Отель, в котором остановился мой друг генерал Андрусов...

Теперь я достаточно приличен для встречи с академиком. Звоню у массивной резной двери. Вообще дом, занимаемый Шевелевым, великолепен: колонны, лоджии, витражи - с прихотливым гербом прежних хозяев, князей таких-то, ведших свой род от какой-то византийской династии. Хотя, может быть, Красовский соврал: моя эрудиция в данном вопросе идет от него... Но чем-то совсем нерусским веет от этого щедрого барокко: из лоджий не раз направлялась зрительная труба на паруса корветов и бригов; по широкой мраморной паперти вносили не раз клетки с диковинными птицами и тючки с редкими пряностями, после которых гораздо приятнее любить женщину; из той калиточки, приютившейся между двух колонн, выходил ночью усатый фанариот в фустанделле, с кремневыми пистолетами за поясом, и уносил кожаный мешочек дукатов, чтобы потом в Стамбуле или Яссах лег под кинжалом паша или господарь... Шевелеву с его исключительным чувством прошлого, с его атлантическим лиризмом пристало жить в таком доме...

Дверь распахивается, передо мной вся накрахмаленная субретка. Хорошенькая.

- Георгий Алексеевич дома?

- Пожалуйте. Как прикажете доложить? Вручаю визитную карточку; хорошо, что вспомнил и успел, подходя к дому, сунуть несколько штук в записную книжку: глупо было бы доставать из коробочки... Субретка, указав мне прекрасные кресла в вестибюле, уходит.

Выйдет Шевелев мне навстречу или нет? Ой, не выйдет. Шуршит субретка. - Велено просить в кабинет.

Я вхожу в широкую комнату, сверкающую паркетом, мрамором камина и огромным хрустальным окном, и поражаюсь ее пустынностью: посередине небольшой стол, прикрытый белой клеенкой, два-три плетеных кресла, вращающаяся этажерка возле стола, узкая железная кровать в углу, небольшой старинный шкап. И все. Успеваю заметить стеклянную чернильницу на столе, толстую тетрадь в коже, аккуратную дорожную машинку со вставленной и наполовину исписанной страничкой... Ни одной картины, ни одного роскошного предмета, если не считать великолепного китайского халата, тяжелой золотой парчой облекающего своего владельца, - отчего Шевелев несколько походит на дьякона.

- Очень рад познакомиться, - холодно выделывает Шевелев, большой сухой рукой отвечая на мое пожатье. - Прошу садиться и курить: вот египетские, вот английские.

Он достает из ящика стола несколько коробок. - Вы ко мне по делу? Подожди, я выведу тебя из твоего космического равновесия. - Нет, - отвечаю я равнодушно, - я просто хочу отнять у вас полчаса. - ? - Я пришел посмотреть на Георгия Шевелева в его домашней обстановке. Глаза академика слегка свирепеют. - Разве я предмет обозрения? Феномен? - Да.

- Милостивый государь, - Шевелев считывает с карточки мое имя и отчество, - уверены ли вы, что ваше поведение гармонирует с вашим почтенным именем известного критика?

- Уверен, - продолжаю я раздражать его невозмутимостью, - и не только гармонирует, но положительно вытекает из моей профессии. Разрешите, я объясню. Допустим, вы пишете повесть; вы собираете материалы, документы, письма и прочее; у вас сложилось все; и, тем не менее, вы едете на место событий, изображаемых вами, чтобы непосредственным наблюдением схватить нечто неуловимое, усвоить аромат и колорит местности. Я пишу роман, больше того: поэму под названием "Георгий Шевелев". Я там говорю об атлантическом лиризме...

- Как вы сказали? Ага, понравилось... - Об атлантическом лиризме вашей поэзии, о предметной декоративности, об исключительном, непревзойденном никем - ни Готье, ни Эредиа - колоризме и так далее. Но мне необходимо посмотреть "место действия". Я не буду писать ни о вашем халате, ни о вашем почерке, ни о чем, что лежит вне ваших томиков, - и все-таки непосредственное наблюдение вас, феномена, - ибо гениальный поэт есть феномен, - даст мне возможность вложить в ваш литературный портрет убедительность колорита. Я рассматриваю работу критика как художественное творчество, и работаю по методам художника.

- Извините меня, - добреет и вдруг стареет Шевелев, - я отнесся к вам слишком педантично. К сожалению, нравы литераторов в большинстве случаев весьма далеки от правил хорошего тона, и некоторая колючесть моя объясняется печальным опытом встреч с литераторами.

Я отвечаю в тон, задаю тонкие вопросы, дающие Шевелеву возможность проявить свою зоркость, знание психологии и прочее, цитирую наизусть клочки из его стихов, рассказов и воспоминаний (у меня прекрасная память на мелочи), и Шевелев начинает в меня влюбляться. Он именует меня уже дорогим другом, потчует папиросами, заботливо рекомендуя то один, то другой сорт: этот нежнее, этот крепче, после "Квин" не следует переходить к "Сфинксу", а лучше продолжить "Нестором"; он звонит и приказывает подать кофе, осведомляясь, предпочитаю ли я турецкий или по-венски. Так как он сам требует турецкого, то и я, конечно, присоединяюсь, ибо, несомненно, турки больше всех знают в кофе толк.

В конце концов он предлагает мне заведовать в его газете литературным и критическим отделом, пишет "издателю", полковнику Кравченко, сухую записку, уведомляя его о моем приглашении и предлагая удовлетворить все мои денежные пожелания...

Разговор переходит к политическим темам. Шевелев четко излагает взгляд на государство как на организм, на революцию как на болезнь, называет евреев стрептококками, а добровольцев лейкоцитами, и намечает программу реформ, имеющих последовать тогда, когда Деникин вступит в Кремль. Первая реформа - поголовное выселение евреев.

- А кто скроется или вернется из-за границы - смертная казнь через повешение.

Затем - передача земли крестьянам с обязательной фермеризацией. Право владения производственными предприятиями - только коренным русским.

- Ну а если какой-нибудь немец или армянин негласно финансирует русского? - задаю я осторожный вопрос.

- Смертная казнь через повешение, - со вкусом выговаривает Шевелев.

- А как с верховным управлением? Монархия? Романовы?

У меня вдруг лезут глаза на лоб: Шевелев отпускает по адресу Романовых такое ругательство, которое только в академическом словаре сыскать можно.

- Триста лет гадили, всю страну растрясли! Земский царь! - выкрикивает Шевелев, и на его лице проступает раскольническое, экстатическое выражение. - Земский царь - вот кто возглавит Россию! Каждая волость выставит своего кандидата, уездный сейм выберет одного из них, губернский - из уездных одного, и так далее. Отберем! Пусть это будет мужик, но коренной русский, сидевший на земле, умеющий пахать...

Черт возьми, что за нелепая мешанина! Что за узкое представление о государстве, как о хуторе! Громаднейшие вопросы: финансовый капитал, кредитная система, акционерные общества, внешняя торговля, рабочий вопрос - все это абсолютно вне поля зрения.

Со мною говорит редактор крупнейшей белой газеты, идеолог, глашатай, и его политические воззрения - отвар из Каткова и Хомякова, сдобренный толченым Столыпиным.

Ну, допустим, белые победят - какой же дикий кавардак заварится в Москве, в какие пропасти будут шлепаться люди и ценности, какая дурацкая разруха на десятилетия воцарится в России?

Мне определенно становится страшно. Белое движение встает бунтом безумцев. Неужели Шевелев все это сумасшествие внушает Стерлингу и хоть как-то проводит в жизнь? Бррр...

Мне хочется бежать. Но... литература все-таки в стороне. Поживем - увидим. А пока можно будет поработать и заработать.

Мы прощаемся. Завтра я буду в редакции. Шевелев заставляет меня взять с собой коробку "Квин" - в продаже их не найти, а я - любитель и тонкий знаток. Я на улице. Теперь куда? Пойду к Сагайдачному. Интересно, что думает "король фельетона"?6 Громадная туша поворачивается навстречу мне в кожаном кресле и радостно ржет: "А-а-а!" Как постарел Сагайдачный за эти два года! Ему лет пятьдесят пять, но на вид смело - семьдесят. Все буйства богатой, удачливой жизни, знавшей скрипичные слезы всех концертных зал Европы, горевшей восторгами над тарелками черепашьих супов, мчавшейся в автомобильных гонках, столбеневшей перед гильотинным помостом и тусклыми глазами мосье Дейблера, переходившей из горячих ванн женской нежности в холодящие золотым звоном водоемы рулеточных зал, глядевшей в мудрое свинство серых глаз Сергея Юльевича Витте, - все эти сотни тысяч, пропущенные сквозь пальцы, бочки шампанского, пробулькавшие в толстом горле, батальоны женщин, целовавших эти большие, с рыжим пухом руки, дуэли, бежавшие смутной волной славы и скандала от этой громадной плечистой фигуры, - все это легло тяжелыми морщинами, свинцовыми подглазницами, золотом пломб и мертвенным фарфором искусственного зуба, осело семью пудами в терпеливых пружинах старинного кресла.

Тарас Сагайдачный... Человек, сумевший сочетать остроумие пушкинского времени с бесстыжим цинизмом бильярдных и из этого сплава выковавший себе славу и богатство. Номер газеты с его фельетоном шел в рознице учетверенным тиражом; его имя в списке сотрудников обеспечивало подписку; его рецензия создавала имя актеру. Давно это было. После пятого года все реже и реже появлялись подписанные им подвалы: старел, ленился, уставал. Да и зачем работать: издатель платил ему сорок восемь тысяч в год только за то, что он не писал в газете конкурента. Но иногда встряхивался Сагайдачный, и пух и перо летело от не понравившегося ему министра...

Он мнет мне руку и усаживает рядом. Он до гроба будет помнить присоветованное мною ему путешествие: проехать из Петербурга в Москву радищевским, пушкинским путем - по старому тракту. Он проделал всю программу пушкинского стихотворения: ел пожарские котлеты в Торжке, варил уху из форелей в Яжелбицах, сдобрив ее стаканом шабли, у "податливых крестьянок" Валдая пил чай с баранками и читал всю дорогу Дельвига, "Северную Пчелу" за 1828 год, заплатив букинисту чертовы деньги за комплект, - стараясь "вчувствоваться" в эпоху... Он никогда об этом не писал; но когда у него перестанет сверлить проклятая печень, он напишет об этой поездке целую книгу и посвятит ее мне.

На полу у кресла - ручной чемоданчик, в нем книги.

- Это - мое сокровище, все, что я вывез из Петербурга; если бы у меня пропал этот чемодан, я был бы близок к самоубийству. Поглядите, что там.

Гляжу: журналы Великой Французской революции, протоколы Конвента, якобинских клубов... Какие они маленькие и старенькие - эти листки, потрясавшие мир7.

- Вы готовите работу, Тарас Михайлович?

- Нет, после того, как по этой ниве прошла такая жатвенная машина, как Мишле или Жорес, какую ж можно готовить работу? Мне хочется ясно себе представить, что видели французы, когда Людовик лег под нож. Знаете, репортерский отчет составить. Как я их когда-то составлял. А я умел в молодости быть репортером!

Он жмурится от сладких воспоминаний. Приходит его старая экономка, сообщает мне, как она меня "трехлетним черногузиком" знала, и напоминает о завтраке. Сагайдачный предлагает мне разделить его трапезу.

Экономка подкатывает воздушный столик, устилает его сверкающей салфеткой, и появляются шашлыки из мидий. Эта черная ракушка дает широкий простор поварскому творчеству.

Сагайдачный поясняет: он на строжайшей диете, и потом у него совсем нет денег; старуха же умудряется устраивать ему изысканный стол за смехотворные копейки.

- А почему вы, Тарас Михайлович, не печатаетесь? Вы еще полны сил.

Сагайдачный отваливает презрительно полуфунтовую губу.

- У дурака Шевелева я не стану печататься: я уже тридцать лет показываю редактору только кончик рукописи, чтоб он видел мое имя, и беру чек. А Шевелев хочет прежде читать манускрипт и, только одобрив, отправляет в типографию. Я на это не пойду.

- А в других газетах?

- Голубчик, - прожевывает ракушку Сагайдачный, - сколько сейчас стоит фунт хлеба? Пять рублей. Стократное увеличение. Могут ли "Черноморские новости" мне платить двести рублей за строчку? Не могут. А я не привык снижать свой гонорар...

Он машет рукой и принимается мне рассказывать, как он расхворался, когда, вопреки его приказанию, в ресторане ему подали майонез, в котором был "намек на перец". Потом - о некоей старинной виннице, где в задней комнатке хозяин подавал какое-то особенное вино, тушил электричество и зажигал спичку, предлагая рассматривать рюмку на свет: "Рубин или не рубин?" Он очень интересно рассказывает, Сагайдачный, - о соусах ли он говорит, или о папе римском, но мне больше хочется знать, что думает эта большая умная голова о революции.

Сагайдачный не хочет думать о революции: смутное время, путаница, ничего не разберешь. Но, конечно, обе стороны - и красные, и белые - бессильны. Добровольцы до Москвы не дойдут:

- На днях начнется отступление.

Красные докатятся до Дона, до Днепра, не дальше. Потом их снова попрут. Чертовы качели.

- Но ведь не может же так быть вечно?

- Ну, что ж: размежуются. Север и Юг. А вернее - явится Наполеон. Или наведет порядок Англия, послав армию. Знаете, ведь Англия, раз взявшись за дело, доводит его до конца, хоть бы ей пришлось тридцать лет воевать. Наполеона сломило английское упорство. Вильгельма - тоже.

- Но ради чего Англия будет тратить миллионы?

- Возьмет Кавказ, подчинит Персию...

- Значит, вы ее рассматриваете как врага?

Сагайдачный смотрит на меня удивленно:

- Как врага? Да за избавление от товарищей я Сибирь и Среднюю Азию отдать готов, не то что армяшек! Хотя за одно я товарищам благодарен: мощи вскрыли. С детства хотелось узнать, что в них такое.

Так... Значит, и у Сагайдачного перед глазами туман, и он не понимает чего-то в революции... Кто ж понимает?

Влетает плотный подвижный мужчина в щегольском пиджаке, хохочет, трясет руку Сагайдачному, мне, плюхается в кресло и докладывает:

- Финкель чуть с ума не сошел. Кричит, что его зарежет общество дантистов, что теперь он ни одной пломбы себе поставить не решится. Я его насилу успокоил тем, что номер продан без остатка.

Из путаного, хохочущего рассказа я, наконец, выделяю фабулу. Плотный мужчина - редактор "Утренней почты", Финкель - издатель. С месяц назад в зоологическом саду сбесился слон Джумбо; его убили, и бренные останки поступили в университет. Скелет на днях отпрепарировали, а гору мяса и внутренностей выбросили, причем эту дрянь сфотографировал репортер. Сегодня справляет свой юбилей заслуженный дантист доктор Ватиканчик. В "Почте" должен был быть помещен и его портрет. Редактор "Почты" ночью вдохновился и велел метранпажу переставить подписи под клише. Номер вышел и показал читателю кучу слоновьей требухи с подписью: "Наш почтенный юбиляр, доктор Ватиканчик", а редкобородую очкастую физиономию доктора с подписью: "Все, что осталось от Джумбо"...

- Номер у газетчиков так и рвут, - заливается плотный господин.

Сагайдачный жирно хохочет:

- Совершенно по-американски! Вот как надо создавать газете успех!

И вдруг спохватывается:

- Господа, я вас не познакомил?

Оказывается, веселый редактор - знаменитый Петр Рыльский, "великий босяк русской журналистики"8. Он гордо несет свое прозвище. Он вдохновенно рассказывает, как он обедал в лучших ресторанах Петербурга и не платил, выдавая себя за македонского революционера, у которого в кармане бомба, или за секретаря Распутина.

Он по-настоящему талантлив, искрометно весел и бессовестен. Редактируя какой-то юмористический журнальчик, он печатал анонсы вроде: "Следующий номер - специально порнографический". Он знаменит знанием всех трущоб, где можно было достать водку, славен каким-то изумительным нюхом, приводившим его в незнакомые квартиры, где "должен быть алкоголь" и где алкоголь действительно оказывался. Но при всем этом его критические очерки, которые он иногда натуживался написать, его полемические статьи, которые он строчил с восторгом, иногда даже для своих газетно-ресторанных друзей, - тонки, остроумны и просто умны. Он, конечно, "продажная шпага", но купивший ее никогда не жалеет...

По-видимому, я все-таки отравлен желто-газетным ядом: мне милы такие фигуры, как Рыльский, хотя взаймы я ему не дал бы и не познакомил бы его со своей любовницей. n

1925-1928 гг.

Примечания

1 Соколовский Александр Саулович, поэт, сын экономиста, замминистра торговли в правительстве гетмана Скоропадского, один из издателей альманаха "Ковчег" (Феодосия, 1920), входил в литературное общество "Флак". Эвакуировался с врангелевской армией, умер в эмиграции.

2 Багрицкий (Дзюбин) Эдуард Георгиевич (1895-1934), поэт, уроженец Одессы.

3 Кранцфельд А.С. ("бритый юноша с лицом кинематографического злодея, поэт и сотрудник "Черноморских новостей", встретивший Шенгели на улице, когда патруль проверял у него документы). Он сообщил, что в Одессе масса литераторов из Москвы и Питера: академик Шевелев (И.А. Бунин), Юстиниан Хорватов (М.А. Волошин), Андрей Енот (Андрей Соболь), Семен Смушкевич (С.С. Юшкевич), Петр Рыльский (П.М. Пильский), Тарас Сагайдачный (В.М. Дорошевич) и "целая плеяда местной блестяще-талантливой молодежи". Шенгели было "странно видеть в пронырливом репортере страстную, болезненную любовь к поэзии, несомненное чувство слова и тонкий вкус".

4 И.А. Бунин жил в Одессе как при интервентах, сменивших австро-германские войска (ноябрь 1918 - нач. апреля 1919), так и при большевиках (апрель-август 1919-го; этому времени посвящены его "Окаянные дни") и деникинцах (с августа 1919-го). 26 янв. 1920-го он навсегда покинул Россию, отплыв на французском пароходе.

5 Ср. в стихотворении Шенгели из цикла "Интервенты" (1919-1937):

Уставя желтых глаз камер-обскуры, Толпу пронзает академик хмурый И, в дрожки сев, чеканит: "Во дворец!"

И липнет некий чин к нему, как сводня, - Бочком... О чем поговорят сегодня Ландскнехт продажный и поэт-мертвец?

(Шенгели Г. Иноходец. Собрание стихов. - М., 1997, с. 83).

6 Влас Михайлович Дорошевич (1865-1922) выехал из Петрограда на юг для лечения во второй половине 1918-го. В белой печати практически не сотрудничал, несмотря на большую нужду: как видно из дальнейшего рассказа Шенгели, не столько по идеологическим причинам, сколько из-за собственного гонора (впрочем, вполне обоснованного).

7 Собрание периодики времени Великой Французской революции, где были, например, такие раритеты, как полный комплект журнала Марата "Друг народа", после смерти Дорошевича не пропало. В 1930-е годы В.Д. Бонч-Бруевич приобрел его у наследников Дорошевича для библиотеки Государственного литературного музея.

8 Пильский Петр Моисеевич (1879-1941), критик, публицист, беллетрист. При большевиках в Одессе был арестован за свои публикации, затем перебрался в Бессарабию. откуда попал в Таллин, а затем в Ригу, где прошла вторая половина его жизни. Был одним из активнейших сотрудников рижской газеты "Сегодня". Тяжело болевший в конце жизни, не выходивший из квартиры, Пильский сумел избежать ареста при советской оккупации Латвии, как сотрудник "антисоветской" газеты (редактор и большинство авторов "Сегодня" погибли в лагерях и тюрьмах), и при немцах, как еврей. Он умер 21 декабря 1941 г.

Публикация Сергея ШУМИХИНА


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


В электоральный онлайн смогут войти более 30 регионов

В электоральный онлайн смогут войти более 30 регионов

Дарья Гармоненко

Иван Родин

Дистанционное голосование массированно протестируют на низовых выборах

0
662
Судебная система России легко заглотила большого генерала

Судебная система России легко заглотила большого генерала

Иван Родин

По версии следствия, замглавы Минобороны Иванов смешал личные интересы с государственными

0
1117
Фемида продолжает хитрить с уведомлениями

Фемида продолжает хитрить с уведомлениями

Екатерина Трифонова

Принимать решения без присутствия всех сторон процесса получается не всегда

0
823
Turkish Airlines перестала продавать билеты из России в Мексику

Turkish Airlines перестала продавать билеты из России в Мексику

0
428

Другие новости