В глазах Неизвестного – мудрость древнего пророка.
Фото Павла Антонова
Эрнст Неизвестный – скульптор, фронтовик, диссидент. Почти 40 лет живет в Америке. Самый известный его памятник тем не менее был поставлен в СССР на Новодевичьем кладбище – Никите Сергеевичу Хрущеву, первому секретарю ЦК КПСС, который в свое время жестоко раскритиковал работы молодых художников на втором этаже Манежа. Неизвестный тогда удостоился особого внимания.
Накануне юбилея скульптор встретился и ответил на вопросы Павла Антонова.
– Как, по-вашему: то, что происходит с вами сейчас, было предопределено? В детстве вы мечтали о таком будущем для себя?
– У меня с детства почти ничего не меняется. Жизнь идет своим чередом, и кажется, что все предопределено. В любом случае ты знаешь: кто-то сидит на твоих плечах – не то ангел, не то дьявол, черт его разберет. Иногда меня это радует – тогда оставляет чувство одиночества┘
В школе меня звали Дикошарой (на Урале шарами называют глаза): я часто сидел в классе с вытаращенными глазами, ни на что не реагируя, думая о своем. А когда папа с мамой уходили и я оставался дома один, развлекался тем, что садился у окна, разглядывал кристаллики снега или капли дождя на стекле и фантазировал. Я был воспитан на книжках из серии «Жизнь замечательных людей» и часто воображал, что пробираюсь, как Парацельс, через заснеженные поля, или представлял себя Спартаком┘ Эта способность сохранилась у меня до сих пор. Когда мне скучно, я не слышу, что говорят и не вижу ничего вокруг: смотрю «свое кино».
– И каков сюжет этой картины?
– В зависимости от ситуации. У меня есть тысячи рисунков, появившихся благодаря какому-то пороку мозга. Скажем, я вдруг начинаю видеть воздух состоящим как будто из пузырьков. Постепенно они складываются в визуальные образы, которых я быстренько, как насекомых, пришпиливаю к листу, то есть делаю абрис того, что вижу. До тех пор пока я не закончил, меня преследует дикая головная боль. Отпускает, когда работа завершена. Потом эти образы кладутся в основу полотен или скульптур, обрастают визуальными и интеллектуальными ассоциациями. Но иногда я думаю, что именно эти рисунки в определенном смысле лучше всего мною сделанного – лучше скульптуры, лучше живописи. Как раз сейчас я работаю над серией, которая называется «Мужские капризы». Она тоже родилась из росчерка, увиденного мною воздушного абриса.
– Чем отличаются мужские капризы от женских?
– Понятия не имею. Но точно знаю, что испытываю, в общем, мужские комплексы, а не женские. У меня это люди с мечами, воплощающие какие-то мои переживания.
– А когда вы поняли, что хотите быть художником?
– Сколько себя помню, всегда так думал. Когда был младенцем, любил лепить из хлебного мякиша. Мне давали хлеб, а я лепил. Мама острила: мол, искусство важнее еды. Духовная связь с людьми избавляет меня от ужаса перед космическим одиночеством человека, потому что доказывает некий высший смысл. Хотите, назовите его божественным или оккультным.
– Между тем в вашей семье художников не было┘
– Да, мама у меня химик-биолог и писатель-поэт, папа – бывший офицер Белой армии. Правда, я его помню уже врачом детской клиники, которую он впоследствии на протяжении 50 лет возглавлял. Он, кстати, рисовал – в старину в гимназии этому учили.
– У кого учились вы?
– Я всю жизнь учусь и все время читаю. Сейчас вот об оккультизме в Советском Союзе, о Леонардо да Винчи и еврейской Каббале, Розенкранц вон на полке лежит. На меня оказывали влияние многие. Может быть, это эгоистично или даже неприлично, но на меня производят впечатление люди, которые подтверждают мои мысли. Тогда я прихожу в восторг оттого, что сам думал о чем-то подобном, хотя, может быть, не так точно, не так глубоко. Вот, собственно, пафос моей учебы.
– Вы были хорошо знакомы с русским философом Мерабом Мамардашвили. Какую роль он сыграл в вашей жизни?
– Мы с Мерабом были ближайшие друзья и много часов провели в разговорах. Почитайте, что он обо мне пишет, и все поймете. В одной из статей Мераб сказал, что, когда мы познакомились, больше всего его потрясла моя глубокая естественная религиозность. Но то, что он считал религиозностью, на самом деле никак не укладывается в канонические определения религии. Я просто с детства не верю в материализм, а верю в чудо. Меня ничего не удивляет, я не понимаю, почему людям обязательно нужны доказательства. Разве само существование человека – уже не чудо?
– Вы несколько раз стояли на пороге смерти. Что значит для вас этот опыт?
– Не люблю об этом говорить. Да, несколько раз в жизни меня реанимировали. Первый раз еще до войны. Я умирал от брюшного тифа. От жара с меня слезала кожа: можно было ухватить за кончик и полностью снять ее с руки. И вдруг перед глазами, будто на ускоренной перемотке, стали проноситься какие-то эпизоды из детства. Я видел себя мальчиком, бегающим по двору, что-то еще┘ Было ощущение, что я смотрю фильм, который с невероятной быстротой прокручивается внутри меня. Фильм обо мне и моей жизни┘
Уже на фронте меня очень сильно ранило разрывной пулей. Был перебит позвоночник, меня всего заковали в гипс, а когда решили, что я умер, отнесли в морг. Спасибо нерадивости санитаров: им было тяжело нести загипсованное тело, и они, так сказать, не очень вежливо положили меня на пол, попросту говоря, скинули. Гипс сдвинулся, я почувствовал боль и заорал – тогда меня услышали и подняли наверх. Не хочу об этом рассказывать – чересчур романтично. Но интересно! Единственное, что могу сказать: смерть не страшна. Я испытал отсутствие боли и какую-то очень приятную невесомость, что ли┘
– Есть работа, которую вы считаете для себя наиболее важной?
– Знаете, нет, потому что постоянно меняется настроение, вкус и сам я меняюсь. Есть работы (не только у меня, но и у других художников), которые являются объектами – грамотно и выразительно вылепленными объемами пространства. Но есть такие, которые в силу каких-то психологических законов превращаются в субъекты и подчиняются невидимому. Мой «Орфей» для меня – субъект, потому что он больше, чем просто скульптура. Однажды на церемонии ТЭФИ кто-то стал сравнивать «Орфея» и «Оскара», сказав, что наша статуэтка – произведение искусства, а американская – что-то непонятное. Не совсем так. С «Оскаром» все ясно: это знак высокий, как орден, как символ, но он не одушевлен эмоциями или человеческими фантазиями, он не является личностным субъектом. А «Орфей» одушевлен, равно как и мой «Пророк».
– Вы иллюстрировали Библию: какая фраза из Священного Писания больше всего подходит именно вам?
– Не знаю, все зависит от моей конкретной душевной ситуации. Естественно, «суета сует и всяческая суета», но это даже банально. Конечно, многое из Библии я помню наизусть и могу привести как пример в отдельные жизненные моменты. Иллюстрирование Библии превратилось для меня в большую исследовательскую работу. Прежде чем обращать слова Священного Писания в зримые образы, нужно было перечитать десятки книг. Я разговаривал с рабби, с представителями католической и православной Церквей, в том числе облаченными высоким саном┘ И, смею заверить, совершил несколько визуальных открытий. Например, все библейские пророки восставали против высот: они боролись с высотами, проклинали высоты и тех, кто на них ходил┘ Это надо было изобразить. Но нигде, даже в библейском словаре, я не нашел толкования слова «высоты». И вот путем долгих исследований выяснил, что высоты – это гигантские деревья, которые росли на холмах Палестины. Именно им поклонялись древние евреи, пока сохранялись пережитки язычества. Под этими деревьями устраивались кровосмесительные оргии и даже человеческие жертвоприношения. Так что я имел право изобразить дерево в виде беса – ненависть и пророческий призыв к высотам обрели визуальное значение. Впоследствии оказалось, что высоты сохранились по сей день, но мусульмане построили под ними свои храмы.
– Есть еще какой-нибудь проект, который вы хотели бы осуществить?
– По существу, я все время занят одним и тем же – делаю реквиемы. Вот сейчас создаю реквием скульптуре. Чем не проект?
– Какие слова вы хотели бы увидеть на своем надгробном камне?
– Мою фамилию, и больше ничего. Я считаю пошлым что-либо писать на могиле – это нескромно, даже вульгарно. Вот сейчас делал надгробие маме, появилось желание декорировать ее камень стихами, но я резко его отмел, потому что знаю: она бы этого не хотела.
– А свой камень как себе представляете?
– Ну крест. Поскольку я человек православный, значит, православный крест, но меня в принципе любой устраивает. В данном случае мудрить не надо.
– За что вам стыдно?
– За пошлость, которая меня окружает. Не за свои действия, а вообще за приземленность желаний. И с этим очень тяжело жить, потому что я раним, как ребенок. Поэтому я так замкнут и стараюсь мало что смотреть. Меня с детства оскорбляет быт, который возводится в категорию главного, женская вульгарность. Я, как рыцарь братства Сиона, преклоняюсь перед женским началом в жизни и в природе. И когда сама женщина опошляет свою божественную сущность, мне становится чудовищно стыдно. Именно потому, что я люблю женщин. Мне в жизни не хватает возрожденческого пурпура, необязательно благостного, пусть даже он будет ужасен.