Леонид Зорин никогда не говорит «никогда».
Фото ИТАР-ТАСС
Следующий год для Леонида Зорина – юбилейный. Не дожидаясь даты – она в ноябре, – журнал «Знамя» весь свой январский номер решил составить из сочинений живого классика, в первую очередь, конечно, советского, а теперь и российского театра. Но один юбилей прошел буквально только что: шестьдесят лет назад, в конце 1948 года, Малый театр принял к постановке первую пьесу драматурга, «Молодость» (премьера вышла 2 мая 1949 года). Разговор с корреспондентом «НГ» прошел вскоре после окончания гастролей Додина в Москве, ставших одним из главных событий прошедшей осени. Начались они «Варшавской мелодией» Леонида Зорина.
– Недавно прошли гастроли додинского театра и для многих стало неожиданностью не то, что автор может выйти на сцену, а то, что жива пьеса, – авторы чаще живут дольше, чем их пьесы. Однако спустя сорок два года, прошедших после ее рождения, «Варшавская мелодия» словно стала еще современней. Вас это удивляет?
– У пьес, как у детей, судьба бывает разной. Не все мои пьесы уцелели, не каждая из них шла во всех театрах страны и еще в шестнадцати странах. У «Варшавской мелодии» – особая судьба, хотя иным пьесам я придавал большее значение, например «Медной бабушке» или «Римской комедии».
– Потому что в тех пьесах отчетливо звучала ваша больная тема «художник и власть»?
– Это была и впрямь больная тема, что естественно для человека, прожившего большую и лучшую часть своей жизни при Сталине, при коммунистическом режиме.
– Впрочем, и ваш Виктор человек коммунистической выучки, когда в «Перекрестке» («Варшавская мелодия-98») спустя долгие годы он вновь встречается с Геленой на историческом перекрестке своей судьбы, он предстает тем, кем он был, сыном своего времени, не способным сделать решительный шаг. Скажите, по-вашему, Сталин все еще жив в сегодняшнем человеке?
– Во всяком случае, он в нем не умер. Главное преступление Сталина в том и состоит, что ему удалось создать своего нового человека – человека без воображения. Этот человек не может себя представить на чьем-то месте, не может почувствовать, что это его, а не какую-то жертву политической целесообразности, выводят на рассвете из камеры, его ведут по тюремному коридору, его ставят у той стены, его, а не другого, убивает эта исторически целесообразная пуля. Все, что и сегодня происходит с нами дурного и несправедливого, во многом объясняется этим генетическим отсутствием воображения.
– Вместе с тем вас, видимо, сильно интересует фигура Сталина – вы посвятили ему повесть «Юпитер». Причем он не только главный герой, это – его монолог...
– Этот интерес понятен – литератора не может не интересовать характер человека, в течение тридцати лет определявшего судьбы миллионов. Да, «Юпитер» – монолог злодея. Я опасался, что меня может захлестнуть собственное отношение к этой личности и тогда – прощай всякое художество. То, что речь идет от его имени, создает некую «объективную среду». Каждый человек живет с сознанием собственной правоты и меньше всего склонен обвинять себя самого. Нужно быть Шекспиром, чтобы написать Ричарда не только как убийцу и преступника, но еще и как умницу, смельчака, незаурядного человека, не только как горбуна-урода, но как обольстителя, перед которым бессильна и жена его жертвы. Могу лишь представить, с каким наслаждением этот великий озорник писал гениальную сцену их встречи.
– Историческое время – это время пересмотров. Пересматриваем отношение к Сталину, к царской фамилии, к декабристам – этих примеров не счесть...
– Когда я написал «Декабристов», мне говорили, что я к ним отнесся с недостаточным преклонением, что я подвергаю сомнению их подвиг, что даже наиболее близкий автору Никита Муравьев чувствует обреченность и несостоятельность. Это не вполне справедливо, я бы не мог написать ни строки, если бы не ощущал в них мучеников, сознательно выбравших крестный путь, но я счел важным сказать и о том, что в жизни абстрактное народолюбие это болезнь столь же опасная, как и абстрактное народобесие. Пушкин, как говорил Толстой, – наш учитель. Он написал Пугачева с бесспорной симпатией, но при этом пугачевщина ужасна, безжалостна, бессмысленный, беспощадный бунт. Несчастье моего поколения было в том, что оно было отравлено штампами классового сознания. Впрочем, любое поколение склонно к штампам, догматам, догмам. Еще хорошо, если в их основе лежат заблуждения достаточно искренние. Сартр был великим философом, но советский режим ему казался образцом социальной справедливости. Женщина, которую он любил, моя соотечественница, мне рассказывала, что просто не могла его слушать, однажды она ему сказала: «Не судите о том, чего вы не знаете, о том, чего не способны понять».
– Время, в которое родилось большинство ваших пьес, было веком цензуры, то и дело вам приходилось прибегать к эзопову языку. Очень сильно он вам мешал?
– Разумеется, хотя нельзя отрицать, что есть у него и свои достоинства. Легче всего написать прокламацию, состоящую из лозунгов и призывов. Но в этой публицистике мало искусства. Оно, как известно, предпочитает не прямые, а обходные пути. Тем не менее нет ничего страшнее и истребительней, чем цензура. Помню, как говорил Леонов: «Я ищу проходимое слово, отбрасываю одно, другое, а когда наконец нахожу, на кончике моего пера высохли чернила и мне уже больше не хочется писать». Я искренне завидую молодым писателям, которые входят в литературу, не чувствуя на горле удавки.
– Ваши герои подчас говорят подчеркнуто «интеллектуально», не слишком бытовым языком. Вам не жаль отдавать им мысли, которые бы вполне пригодились для новой книги «Зеленых тетрадей»?
– Нет, таково мое убеждение. Словесность – прежде всего отбор. Ухо у меня неплохое, как и у всякого драматурга – я слышу «язык улицы» внятно. Но возможности сленга ограничены. Им очень трудно передать не только стоящие соображения, но даже и подлинные чувства. Вновь потревожим великую тень – Шекспир прекрасно знал и слышал, как говорит «человек из народа». Вспомните Лаунса в «Двух веронцах». Но знал и то, что великие вопросы, а также великие ответы доступны лишь металлу времен, который отличает речь Гамлета. К тому же всякий сленг скоротечен. Пять–десять лет – и рождается новый, начисто вытесняющий прежний.
– Вы написали 49 пьес, все они поставлены и у нас, и за границей. А потом – как будто одну только прозу и публикуете, недавно вот вышла очередная книга «Северный глобус». Этот выбор бесповоротен?
– Никогда не говори «никогда». Я думал, что с репликами покончено и вот этой осенью тем не менее вновь потянуло к диалогу. Я написал свою пятидесятую. Недаром назвал ее соответственно. – «Торжественная комедия».
– И где состоится ее премьера?
– Премьера будет в январском номере «Знамени». За последние десять лет этот журнал стал родным моим домом – иначе его и не назову. Что же касается театра, то я, разумеется, покажу эту пьесу близким мне людям. В Москве – Владимиру Андрееву и Михаилу Козакову, в Санкт-Петербурге – Льву Додину. Буду рад, если она им понравится.